— Слишком серьезный вопрос для подземной автостоянки. Не в того Бога, который разрешает тебе есть. Если бы я знала, что действительно готовлю в последний раз, то так разволновалась бы, что отгрызла бы себе обе руки, а не только сухие островки, которые ты видел.

Как выяснилось вскоре после приезда домой, нежелание Изабель представлять себе последний в жизни ужин объяснялось тем, что у нее начиналась легкая форма желудочного гриппа, который уложил ее в постель и заставил какое-то время довольствоваться пустым бульоном.

Наутро болезнь прошла, но та легкость, с которой она превратила Изабель в жалкую, молчаливую тень, еще раз напомнила мне о том, что постоянство личности — это иллюзия, базирующуюся на хрупком равновесии физических частиц, а наше здоровое "я" — лишь одна из ипостасей, которые мы можем принять по прихоти наших внутренних органов.

Болезнь может жестоким образом трансформировать нас: рука, которую мы попросим двинуться, нагло останется на прежнем месте, мягкость, которой мы гордились, уступит место устрашающей нетерпимости, а острота ума — невыносимой летаргии. Помимо физической боли, болезнь, как и слепая любовь, нервирует нас вопросом: "Стану ли я когда-нибудь самим собой?", а еще приводит в беспорядок наши мысли, так что суждения, которые казались естественными, вдруг становятся чужеродными — словно сон о том, как ты оставляешь городской комфорт ради опасностей жизни в саванне.

Таким образом, нежелание биографов упоминать о желудке, возможно, коренится в другом, более простительном нежелании — осознавать, что тело, частью коего является желудок, порой заставляет нас чахнуть в сумеречных состояниях, когда мы становимся чем-то отличным от личности, которой привыкли себя считать.

Глава 5

Память

Побуждать человека вспомнить прошлое — все равно что пытаться заставить его чихнуть под дулом пистолета. Результаты неизбежно разочаруют, ибо настоящее воспоминание, как и чих, невозможно вызвать волевым усилием. Разумеется, бывают и рутинные воспоминания — механический рефлекс, который срабатывает, если меня спрашивают, когда я закончил школу, и я, сделав несложный подсчет, отвечаю, — но это лишь жалкое подобие феномена, о котором идет речь. Подлинная встреча с фрагментом прошлого ударяет нас, как молния, и мгновенно сводит на нет временную дистанцию; словно мы вовсе не вспоминаем, а вновь переживаем событие, случившееся вне времени. Истинное воспоминание сметает барьер между прошлым и настоящим — тридцатилетние, мы внезапно оказываемся в лесном походе, в который ходили в двенадцать лет, и едим сэндвичи с потрясающе вкусной розовой ветчиной. Но поводом для такого воспоминания обычно бывают не чьи-то назойливые расспросы, а случайность — например, запах такого же сэндвича, заказанного двумя десятилетиями позже в кафе железнодорожной станции.

— Да, вот это и есть то, о чем писал Пруст, — изрек Крис, приятель Изабель, с которым я поделился этими мыслями (в свою очередь, почерпнутыми из какого-то неизвестного источника). Мы втроем сидели в пабе; Изабель молча снимала со свечи восковые слезы, делила их на кусочки и снова скармливала огню.

— Ты читал Пруста? — спросила она, скептически взглянув на Криса.

— Я?

— Да, ты.

— Скорее нет, чем да, — смутился Крис. — Книги-то у меня есть, и я читал некоторые комментарии, но никак не удается найти столько свободного времени…

Пожалуй, о масштабе писательского дарования можно судить и по тому, как свободно оперируют идеями писателя даже те, кто до сих пор не удосужился прочитать его оригинальные труды. К сожалению, я тоже осилил не больше двадцати страниц, а взгляд, который Изабель бросила на Криса, говорил о том, что мне имеет смысл перевести разговор на другую тему или предложить отвезти ее домой.

Однако спустя несколько недель перед нами снова встал этот же вопрос. Мы с Изабель сидели в гостях у моего друга, на диване, обтянутом ярко-оранжевой тканью и вдобавок усыпанном разноцветными подушками. Я заметил, что одна из них, в чехле из пушистой синей фланели, особенно понравилась Изабель; она пару раз погладила подушку, а потом наклонилась, чтобы понюхать ее.

— Что это ты делаешь? — прошептал я, пока наш хозяин ушел на кухню за напитками.

— Забавно — когда я была маленькой, у меня была пижама из точно такой же ткани. Знаешь такие? Комбинезон на длинной молнии спереди, с подошвами из мягкого пластика, пришитыми прямо к материи. Даже цвет тот же самый. Знаешь, с этой пижамой связаны мои лучшие детские воспоминания. В ней было тепло, уютно, и в то же время ничто не стесняло движений. Помню, как меня купали, потом надевали на меня эту пижаму и я бродила в ней по дому, будто в маленьком скафандре. Мне почему-то вспоминается ясный вечер, когда весь дом пронизывают оранжевые лучи заходящего солнца. Мать укладывает нас с сестрой в постель, а отец как раз возвращается с работы. День уже позади, мама в хорошем настроении; она выпила стакан вина, выкурила сигарету, и была так ласкова с нами… Как ты думаешь, могу я спросить у твоего друга, где он купил это?

Я, возможно, лишь заглянул в сочинения Пруста, но зато проштудировал очень познавательную книгу о нем, написанную Сэмюэлем Беккеттом, и благодаря ней знал, что подобное неожиданное воспоминание, вызванное диванной подушкой, как раз в духе Пруста. Воспоминания по Прусту — это плодотворный, но биографически сложный метод оценки воскрешенного прошлого, тогда как произвольная память — самый распространенный, но непродуктивный способ. В этом я убедился, разговаривая с Изабель в кинотеатре, аккурат перед тем, как погас свет. Я спросил, где она проводила лето, когда была ребенком. "О, в Лозанне, в домике у озера, который принадлежал друзьям моих родителей. Хочешь еще попкорна?" — ответила она. Воспоминание не ожило, и потому послужило лишь прелюдией для смены темы; одним словом, оно напоминало скорее подогретое блюдо, чем кушанье, которое подают на стол прямо с огня.

Напротив, спонтанные воспоминания возникают не потому, что кто-то задал нам вопрос, а от случайного прикосновения к чему-то в настоящем — например, к прославленному пирожному "Мадлен" или к менее знаменитой синей фланели, — которое внезапно отбрасывает человека в объятья прошлого, столь же реального, как настоящее, и точно так же воспринимаемого всеми органами чувств. Мы не в силах предсказать, когда это случится, мы просто сталкивается с чем-то, что вдруг возвращает нас в давно потерянный мир.

Когда мы с Изабель снова пошли в бассейн, запах хлорки гораздо искуснее разбудил в ней воспоминания о летних каникулах, чем вопрос, заданный мною в кинотеатре. Во время третьего заплыва Изабель обрызгал какой-то ребенок, и, вытирая лицо, она пробормотала: "Господи, все как раньше". Я решил было, что она узнала в малыше отпрыска своих знакомых, но Изабель, продолжая плыть, заговорила о другом бассейне с хлорированной водой, где купалась в детстве. С его бортика можно было любоваться Французскими Альпами, отдельные вершины которых даже летом покрывал снег. Там она научилась плавать и торчала в воде так долго, что подушечки пальцев сморщивались, "словно руки рыбака", как говорила мать. В раздевалке, где водились пауки и осы, висели большие желтые полотенца. Изабель зажимала два угла полотенца пальцами ног, а другой конец поднимала над головой, так что получалось нечто вроде ширмы. Солнечный свет, пробиваясь сквозь материю, окутывал ее золотым маревом. А снаружи происходило что-то непонятное. Мать громко хохотала, взрослые говорили по-французски. Они не нравились Изабель, и она терпеть не могла, когда старший из мужчин называл ее "моя маленькая принцесса" и гладил по голове, передавая вторую порцию спагетти. Каждое лето, пять лет подряд, семья возвращалась в этот дом с бассейном — и, хотя Изабель давно забыла комнату, где она спала, и лица хозяев, запах хлорки муниципального бассейна перенес ее в атмосферу тех дней куда эффективнее, чем неуместный вопрос, который я задал неделей раньше.

Теперь я задумался о том, чтобы выстроить прошлое не по обычной хронологической шкале, а новым методом а-ля Пруст — следуя за запахами, звуками, прикосновениями и пейзажами, с которыми будут ассоциироваться те или иные события.

Правда, по сравнению с более традиционной хронологией этот метод имеет свои сложности. Вот, например, в каком виде он представляет жизненный путь Ницше:


1844 — рождается в Саксонии

1865 — попадет в бордель и убегает из него. Его друг, знаменитый индолог Дюссен, отмечает: "Mulierem nunquam attigit" ("Он никогда не прикасался к женщине").

— открывает для себя Шопенгауэра

1867 — поступает на военную службу

1869 — становится профессором Базельского университета

1872 — публикует "Рождение трагедии из духа музыки"

1876 — в Сорренто встречается с Вагнером

1879 — прекращает преподавательскую деятельность

1881 — останавливается в Сильс-Мария (Энгадин, Швейцария)

1882 — приходит к идее о "вечном возвращении"

— влюбляется в Лу Андреас-Саломэ

1883 — смерть Вагнера

— публикует "Так говорил Заратустра"

1889 — в Турине видит, как кучер бьет лошадь. Обнимает лошадь с криком: "Я понимаю тебя".

— лишается рассудка

1900 — умирает


Такое расположение событий соответствует постулату о линейности времени: одни воспоминания отстоят от настоящего дальше, чем другие. Но прустовский метод открывает нам, что временной интервал, отделяющий нас от события, не может характеризовать его субъективную удаленность. Возможно, в 1882 году Ницще, безнадежно влюбленный в Лу Андреас-Саломэ, гораздо чаще вспоминал 1865 год, когда он бежал из борделя, чем в 1872 году, когда он едва успел опубликовать "Рождение трагедии". Если воспоминание по яркости не уступает действительности, жизнь идет как бы параллельно, а не последовательно, и нам удается одновременно проживать два временных отрезка. Может быть, в 1889 году, обнимая лошадь, Ницше, которому вскоре предстояло сойти с ума, был так же возмущен жестоким обращением с этим животным, как в 1867 году, когда он испытал на себе жестокость армейских командиров.