— Фасолинка, не слушай, что говорит твоя мать. Отправляйся обедать туда, куда вы собирались, а мы увидимся с тобой через пару недель на дне рождения Люси.

— Спасибо, папа. До свидания, мама, — сказала Изабель, когда двери лифта открылись, выпустив нас на автостоянку.

— Ну разве папа не прелесть? — сияя, спросила она, когда мы подошли к автомобилю.

Мы пересекли город и в конце концов оказались неподалеку от дома Изабель, в индийском ресторане, стены которого были сплошь задрапированы коврами. Там, за столиком, разговор вернулся к теме родителей, и вскоре выяснилось, что афоризм Толстого насчет несчастных семей в полной мере относится и к Роджерсам.

Мать Изабель с самого начала воспринимала троих детей как помеху, но когда они выросли и стали жить отдельно, внезапно почувствовала, что ее покинули, а очаг, который она столько лет хранила, угас. Для детей же парадокс состоял в том, что, если они иной раз даровали матери столь желанное общение, она встречала их точно так же холодно и безучастно, как и в детстве. Так что у Изабель был только один способ удостовериться, что в родительском доме ее ждут: делать вид, что у нее есть более важные и интересные дела.

— Она в ярости, что я не захотела с ними пообедать, но при этом восхищается мной именно за это, — заметила, изучая меню, Изабель, на лице которой плясали блики от раскаленной жаровни.

И это было чистой правдой, потому что, как ни ценила миссис Роджерс душевную теплоту, на практике, общаясь с другими людьми, она стремилась снизить эмоциональную температуру до абсолютного нуля. Она обладала дьявольским чутьем, позволявшим ей отличить подлинные болевые точки от мнимых; например, если Изабель стенала, возмущаясь поведением кого-то из знакомых, мать легко отличала дань приличиям от искреннего страдания — и в последнем случае, не теряя времени, бередила рану.

Дедушка и бабушка Изабель со стороны матери были из тех богачей, кто могут неделями оплакивать смерть любимой собаки, сбитой проезжающим автомобилем, но, не моргнув глазом, отправляют в частный детский сад младенца, который еще не научился пользоваться горшком. Отца миссис Роджерс можно было считать любителем виски или просто алкоголиком — в зависимости от того, кто как на это смотрит. Добропорядочная приверженность церкви и отечеству сочеталась в нем с феодальным подходом к своим собственным правам. Если какие-нибудь путешественники имели неосторожность сделать привал на его поле, он с удовольствием палил из ружья поверх их голов; он мог, оседлав быка, носиться по улицам соседней деревни, выкрикивая непристойности на латыни, а также водил шашни с женой и дочерьми местного стряпчего. Его жена терпела выходки мужа с достоинством, но расплачивалась за это нервным тиком и желудочными недомоганиями.

Все это не могло не оставить отпечатка на личности его дочери. Фундаментом ее душевного равновесия была возможность беспрестанно жаловаться на судьбу, и, конечно же, стоило кому-нибудь по глупости облегчить ее участь, как это равновесие нарушалось. Миссис Роджерс нуждалась в жизненных трудностях и находила их в родителях, в муже, за которого ей пришлось выйти, в детях, государственном устройстве, продажной прессе, а в свои худшие дни — и в человечестве как таковом.

Питая слабость к сильным мужчинам (особенно таким, что могли бы проскакать по деревне верхом на быке), замуж она вышла за последнего рохлю (Кристофер не оседлал бы и пони). Поскольку ей не хотелось винить в этом противоречии себя саму, она изо дня в день пилила мужа за то, что он не был кем-нибудь другим — например, художником Жаком, которого она любила в студенчестве.

С переездом в маленький домик в Кингстоне уровень жизни Лавинии опустился много ниже того, к какому она привыкла, а потому миссис Роджерс обрела привычку едко критиковать чужое богатство (что в одних кругах воспринималось как социалистические воззрения, а в других — как обыкновенная зависть). Общее недовольство жизнью она переносила и на ситуацию в мире, так что каждый ее собеседник быстро уяснял себе, что на дворе стоит десятилетие, за которым последует неминуемое возвращение Темных веков. А если кто-нибудь любопытный спрашивал ее, где же доказательства грядущих перемен в мировой экономике, то Лавиния отвечала ему рассказами о кричащей безвкусице нового торгового центра, о сдаче в аренду местного кинотеатра и том, что на дорожках в парке с каждым годом становится все больше собачьего дерьма.

На досуге она собирала коллекцию заварных чайников в форме животных: кошек, собак, кроликов, жирафов и ежей. Лампы она подбирала в виде цветов — гостиную освещал большой тюльпан, а в холле раздевающихся гостей встречал бледный свет розы. Питала она слабость и к ширмам, которыми принято загораживать бездействующие камины. Таких ширм у нее скопилось более двадцати, хотя никакого камина — ни горящего, ни бездействующего — в доме не было.

— Способ подавить сексуальное желание, — объяснила Изабель; на мой взгляд, довольно жестоко. Она умела ударить наотмашь, когда хотела.

Лавиния не хранила мужу верность, а Изабель отлично знала об этом, поскольку ее часто задействовали в сценах примирения матери и отца (от чего она казалась себе единственным взрослым человеком в семье — не самое приятное ощущение для того, кто жаждет совершать собственные ошибки). Самым серьезным был роман с отцом девочки, учившейся в одной школе с Изабель, автомобильным дилером, который продал семье уцененный пикап, но главным образом стремился устроить веселую жизнь мистеру Роджерсу. К сожалению, когда обманутая жена дилера анонимно прислала Рождерсам фотографии, запечатлевшие ее мужа и Лавинию на пляже в Патмосе (тогда как, по словам Лавинии, она ездила в Джерси с клубом книголюбов), Кристофер и не подумал закатить сцену ревности; вместо этого он перевел разговор на «Илиаду» и стал вспоминать, в каких главах там фигурировал пресловутый Патмос.

— Ты думаешь, в этом платье моя грудь действительно выглядит плоской? — спросила вдруг Изабель. Реплика матери, похоже, до сих пор сидела в ней занозой.

— Э-э, я не… То есть…

— Не думаю, что все так ужасно. Может, мне и нечем особенно гордиться по этой части… сам видишь, но это ведь не новость. Извини, я тебя смутила? — полюбопытствовала Изабель, заметив пятна румянца на моих щеках.

— Вовсе нет. Просто эти индийские кулинары, знаешь ли, чертовски перебарщивают со специями, — ответил я, указывая на вращающуюся кухонную дверь в дальнем конце зала.

— Мама всегда высказывается насчет моей одежды. Находит утонченные, прямо-таки поэтические метафоры. Говорит мне что-то вроде: «В этом ты выглядишь, как стюардесса межгалактического лайнера» или «Это платье как раз для одной из дочерей той шикарной семейки в фильме „Маленький домик в прериях“.[32]

Критикуя наряды старшей дочери, миссис Роджерс одновременно вела с ее гардеробом утомительное состязание. Не в силах смириться со своим возрастом, Лавиния обычно уже через несколько минут после знакомства сообщала любому встречному, что ее и Изабель совсем недавно принимали за сестер.

Ничуть не менее претенциозной была и ее манера вести светские беседы. Стоило кому-то упомянуть любую книгу, как тут же выяснялось, что миссис Роджерс ее читала или даже неоднократно перечитывала. Несколько лет назад Изабель попыталась поймать ее на слове — предложила пересказать сюжет нашумевшего русского романа, достоинствами которого та восхищалась весь обед. „Не говори глупостей“, — отрезала Лавиния, но ее раздражение и неловкость говорили сами за себя. Она редко находила в себе мужество признаться в обмане и так искренне верила в свою непогрешимость, что заставить её усомниться могло только пари — последний аргумент в споре с человеком, не поддающимся убеждению.

— А как насчет твоего отца?

— Ну, по сравнению с ней он просто душка, — ответила Изабель, и ее лицо вновь озарилось сияющей улыбкой. — Только чуточку эксцентричный.

Спасаясь от конфликтов с женой, мистер Роджерс сосредоточил свои интересы на периферийных областях бытия. Он мог часами поддерживать разговор о том, какое слово должно стоять вторым по вертикали в кроссворде на страницах „Таймс“, о миграции африканских птиц, о влиянии двуокиси углерода на синапсы мозга, а также о плюсах и минусах приобретения фильтра для воды или о преимуществах сшитого переплета над клееным… однако оставался в полном неведении относительно роли, отведенной ему в семейной драме.

Что бы вы ни сказали, это повергало его в глубокие раздумья; он закатывал глаза, вскидывал голову и затем, наконец, изрекал своё „да“ — торжественное и весомое, как будто речь шла о чем-то значительном, даже если на самом деле вы сказали всего лишь: „Сейчас все труднее найти красные яблоки“. Он верил, что люди по своей природы добры, только не всегда сознают это; и, хотя подобный недостаток скептицизма приводил к тому, что более молодые и напористые коллеги обгоняли его на служебной лестнице, это, казалось, вовсе не огорчало его, коль скоро у семьи была крыша над головой, а сам он мог по-прежнему читать дневники своего любимого Пепюса.[33] Он был типичным человеком „не от мира сего“, и многие, особенно женщины, считали это очаровательным, так что нередко он, сам того не замечая, завладевал вниманием сидящих за столом, рассуждая о том, что Пепюс, должно быть, родился в сотне метров от Гауф-сквер, где в следующем столетии снимал квартиру Сэмюэль Джонсон.

Слушая Изабель, я вспоминал о других случаях, когда за едой (вне зависимости от количества специй в блюдах) речь заходила о ее прошлом, и сюжет всякий раз неуловимо менялся — в зависимости от подсознательных выводов Изабель о том, что может показаться интересным ее собеседнику, а также вопросов самого собеседника. Нечто подобное происходит, когда для гостя устраивают экскурсию по дому, и его любопытное „А что у вас здесь?“ заставляет хозяев отклоняться от намеченного маршрута, показывая конкретный стенной шкаф или чулан на чердаке. В данном случае я спросил Изабель о романах ее матери; мое любопытство объяснялось (как это бывает часто, если не всегда) стремлением отыскать параллели с собственной жизнью, соотнести свой жизненный опыт с чужим. Очень часто наш интерес к другим — будь то за обеденным столом или за чтением биографии — основан на желании выяснить, „чем я отличаюсь от этого типа, Наполеона, Верди или У.Х. Одена“ и тем самым ответить себе на другой вопрос: „Так кто же я?“