Никто не мог понять также глубокого возмущения и мрачного отчаяния, овладевшего мной, когда меня, несчастного юношу, выросшего в пустыне и не видевшего никогда ни от кого сочувствия, оторвали от здешних мест, чтобы навязать ему общественные обязанности; когда мне приказали занять после брага место среди тех, кто оттолкнул меня, и когда стали внушать, что у меня есть долг по отношению к людям, никогда не выполнявшим своего долга по отношению ко мне. И что же? Никто из моей семьи не хотел быть в свое время мне опорой, а теперь все стали призывать меня на защиту своих интересов! Мне не позволили даже спокойно наслаждаться тем, в чем не отказывают и париям, — наслаждаться одиночеством! У меня в жизни была только одна радость, одна надежда, одна мечта — мечта о том, что вы станете моей женой. У меня отняли эту мечту и сказали, что вы недостаточно для меня богаты. Какая горькая ирония для меня, выросшего в горах, изгнанного из родительского дома! Я не ощущал вкуса к богатству и не умел им пользоваться, а меня заставляли теперь заботиться о процветании других!

Однако я подчинился. Я не имел права просить о том, чтобы меня не лишали моего счастья; меня и так достаточно презирали, а если бы я начал протестовать, то стал бы ненавистен всем. Мать, неутешно оплакивавшая смерть моего брата, заявила, что умрет, если я не выполню своего долга. Отец ставил мне в вину, что я не умею утешить его, как будто я был виноват в том, что он недостаточно любил меня и готов был проклясть, если я посмею его ослушаться. И я подчинился. Но то, что я выстрадал, даже вы, Индиана, так много страдавшая сами, вряд ли можете понять. Гонимый, оскорбленный, угнетаемый людьми, я все же не отплатил им злом за зло, — и уже по одному этому можно судить, что сердце мое не было черствым, как все думали.

Когда я вернулся сюда и увидел человека, за которого тебя выдали замуж… прости меня, Индиана, тут я действительно оказался эгоистом. В любви всегда есть доля эгоизма, раз даже моя любовь не была лишена его! Я испытывал какую-то жестокую радость при мысли, что эта пародия на брак дала тебе хозяина, а не супруга. Тебя всегда удивляла моя привязанность к нему. Видишь ли, я не считал его своим соперником. Я прекрасно понимал, что этот старик не может ни внушить любовь, ни почувствовать ее сам и что сердце твое останется девственным в этом браке. Я был ему благодарен за твою холодность и твою грусть. Если бы он остался здесь, я, быть может, стал бы виновен во многом, но вы уехали, а я оказался не в силах жить без тебя. Я пытался побороть неукротимую любовь, которая вспыхнула во мне с новой силой, когда я увидел тебя, красивую и грустную, именно такую, какой видел в своих мечтах еще в твои детские годы. Одиночество лишь усилило мою тоску, и я не мог уже противиться желанию видеть тебя, жить с тобой под одной крышей, дышать одним воздухом, постоянно наслаждаться звуками твоего нежного голоса. Ты знаешь, с какими препятствиями я встретился, какое недоверие мне пришлось побороть; и я понял тогда, какую тяжелую задачу взял на себя. Я не мог жить с тобой вместе, не успокоив твоего мужа священной клятвой, — а я всегда держал свое слово. Я твердо решил умом и сердцем никогда не забывать принятой на себя роли брата, — и скажи, Индиана, нарушил ли я хоть когда-нибудь свой обет?

Я понял также, что для меня будет очень трудно, быть может даже невозможно, выполнить этот тяжелый долг, если я сброшу с себя маску, не допускающую ни близости, ни возникновения глубокого чувства. Я понял, что мне не следует играть с огнем, так как моя страсть слишком сильна и может вырваться наружу. Я почувствовал, что должен оградить себя ледяной стеной, чтобы не возбуждать в тебе — на свою погибель — ни интереса, ни участия. Я сказал себе, что в тот день, когда ты пожалеешь меня, я уже буду виновен,

— и согласился на всю жизнь прослыть черствым эгоистом, каким я, к счастью, и был в ваших глазах. Успех моего притворства превзошел все ожидания, вы выказывали мне оскорбительную жалость, вроде той, какую питают к евнухам, вы считали меня бездушным и бесчувственным, вы презирали меня, а я из чувства долга принужден был сдерживать свой гнев и желание отомстить, так как иначе выдал бы себя и показал вам, что я мужчина.

Я жалуюсь на людей, но не на тебя, Индиана. Ты всегда была добра и снисходительна ко мне; ты не гнала меня, несмотря на ту отвратительную личину, какую я надел, чтобы быть возле тебя. Ты всегда бережно относилась ко мне, и я не краснел, что взял на себя такую роль; ты заменяла мне все, и порой я с гордостью думал, что если ты благосклонно относишься ко мне, несмотря на мое притворство, то, может быть, ты полюбила бы меня, узнав, каков я в действительности. Увы, всякая другая оттолкнула бы меня, не протянула бы руки такому ничтожеству, как я, не умевшему ни мыслить, ни говорить. Все, кроме тебя, с презрением отвернулись от эгоиста. Ах, на свете было лишь одно существо, настолько великодушное, чтобы взять на себя эту тяжкую задачу. Только одно благородное сердце могло согревать своим священным огнем замкнутую и холодную душу человека, отверженного всеми, сердце, в избытке обладавшее теми чувствами, каких недоставало мне. На свете была только одна Индиана, способная любить такого Ральфа!

Кроме тебя, снисходительнее других относился ко мне Дельмар. Ты даже обвиняла меня в том, что я предпочитаю его тебе, жертвую твоим благополучием ради себя, отказываюсь вмешиваться в ваши семейные ссоры. Несправедливая, слепая женщина! Ты не видела, что я делал для тебя все возможное, а главное, ты не поняла того, что я не мог открыто заступаться за тебя, не выдав этим своих чувств. Что сталось бы с тобой, если б Дельмар прогнал меня? Кто оберегал бы тебя терпеливо и молча, с постоянством и твердостью вечной и неугасающей любви? Ведь не Реймон же! А затем, признаюсь: я любил этого грубого и сурового старика из благодарности за то, что он, имея возможность отнять у меня мое единственное счастье, не сделал этого; любил за то, что он не был любим тобою; за то, что его горе сближало его со мной; любил и за то, что он никогда не давал мне повода терзаться муками ревности.

Но сейчас я подхожу к рассказу о тех страданиях, какие я пережил, — о той роковой поре, когда вы отдали свою любовь, о которой я столько мечтал, другому. Только тогда я окончательно понял, какое сильное чувство я подавлял в себе столько лет. Ненависть проникла в мое сердце и отравила его, а ревность лишила меня последних сил. До тех пор вы были всегда чисты в моем воображении. Я благоговел перед вами и даже в самых дерзких сновидениях не осмеливался приподнять тот покров, который мое уважение набросило на вас. Но ужасная мысль о том, что другой увлекает вас за собой, отрывает от меня, упивается счастьем, о котором я не смел даже мечтать, приводила меня в бешенство; я жаждал видеть ненавистного мне человека на дне пропасти, я жаждал камнем размозжить ему голову.

Однако вы так страдали, что я забывал о своих муках. Я уже не хотел его смерти, так как это причинило бы вам горе. Не раз даже — да простит мне бог! — у меня являлось желание сделаться предателем, совершить подлость по отношению к Дельмару и помочь моему врагу. Да, Индиана, я сходил с ума, я мучился, видя ваши страдания, и горько раскаивался, что попытался открыть вам глаза; я охотно отдал бы свою жизнь и завещал Реймону мое сердце, чтобы он мог любить вас так, как я. Негодяй! Пусть бог простит ему то зло, которое он причинил мне, но пусть накажет за то горе, которое испытали вы! Я ненавижу его не за свои, а за ваши страдания, ибо я забыл о своих муках, увидя, во что он превратил вашу жизнь. Этого человека, развращенного и бездушного, следовало бы изгнать из общества, а его носили на руках. Ах, я узнаю в этом людей! И я не должен был бы возмущаться, потому что, превознося нравственного урода, разрушающего счастье и честь других, они послушны своей природе.

Простите, Индиана, простите! С моей стороны, быть может, жестоко жаловаться вам, но я делаю это в первый и последний раз. Пусть мои проклятия падут на голову неблагодарного, толкающего вас в могилу. Какой понадобился страшный урок, чтобы раскрыть вам глаза! Ни гибель Нун, ни слова Дельмара в час смерти: «Берегись его, он тебя погубит!» — не остановили вас. Вы были глухи, ваш злой гений увлек вас; и теперь вы опозорены, людская молва осудила вас и оправдала его. Он причинил столько зла — и никого это не трогает. Он убийца Нун — и вы забыли об этом; он погубил вас — и вы простили его. Он умеет пускать пыль в глаза и отуманивать разум, его искусные коварные речи проникают в сердца людей, его змеиный взгляд гипнотизирует их; вот если бы природа наградила его моим неподвижным, каменным лицом и неповоротливым умом, она создала бы вполне законченный экземпляр.

Да, пусть бог накажет его за его жестокость к вам… Нет, лучше пускай простит его, потому что он, наверное, поступал так по глупости, а не по злобе. Он не понял вас, не оценил того счастья, которым мог насладиться!.. А вы так любили его! И он мог сделать вашу жизнь такой прекрасной! На его месте я не устоял бы перед искушением, я скрылся бы с вами в глубь диких гор, я вырвал бы вас из общества, чтобы безраздельно владеть вами, постарался бы заменить вам весь мир и боялся бы только одного — что вас не все отвергли, не все покинули. Я ревниво относился бы к вашему доброму имени, но совсем не так, как он: я бы хотел чтобы все отвернулись от вас, и тогда я заменил бы вам всех своею любовью. Я страдал бы, если б другой человек дал вам хоть каплю счастья, хоть минуту радости, я счел бы, что он обокрал меня, ибо сделать вас счастливой было моим долгом, достоянием, жизнью, вопросом чести! Мне не надо было бы иного жилья, кроме этого дикого ущелья; иного богатства, кроме этой природы, и я чувствовал бы себя гордым и счастливым, если б небо даровало мне вместе с ними вашу любовь!..

Дайте мне поплакать, Индиана! Я плачу первый раз в жизни. Небу было угодно, чтобы я перед смертью познал эту печальную радость.