Она отвернулась, не желая быть первым человеком, кого он увидит в комнате.

Теперь зазвучали и другие приветствия — в облаке спокойного, но пристального внимания. Быть может, это его первое появление на публике после несчастного случая, после того, как он обрек себя на уединение, удалился от мира? Может быть, может быть. Она стояла неподвижно, с тарелкой в руке, дыша напряженно, сдержанно. Потом медленно поднесла руку к волосам, заправила непослушную прядь за ухо. Мягко потерла висок пальцем. Взяла крекер и попыталась намазать его сыром, но крекер разломался, распался в руках. Она изучала чашу с клубникой и виноградом, который стал коричневатым.

Кто-то произнес елейным голосом:

— Позвольте предложить вам выпить.

Другой радостно воскликнул:

— Я так рад!

Слышались еще голоса:

— Вы не знаете…

И:

— Я так…

Это ничего не значит, сказала она себе, потянувшись за стаканом воды. Прошли годы, и все в жизни теперь иначе.

Она почувствовала, что он направился к ней. Как ужасно, что после такого долгого времени они вынуждены поздороваться в присутствии незнакомых людей.

Он произнес ее имя — такое заурядное имя.

— Здравствуй, Томас, — ответила она, оборачиваясь. Его имя было таким же заурядным, как и ее, но в нем заключалась сама история.

Он был в кремовой рубашке и темно-синем блейзере давно вышедшего из моды покроя. Как и следовало ожидать, он пополнел в талии, но по-прежнему выглядел высоким, даже долговязым мужчиной. Волосы упали ему на лоб, и он откинул их жестом, не изменившимся за все эти годы.

Он прошел разделявшее их расстояние и поцеловал ее в щеку, около губ. Она потянулась, чтобы прикоснуться к его руке, но слишком поздно — он уже отступил и ее рука повисла в воздухе.

Она видела, как он внимательно рассматривает ее, возможно думая при этом: «Волосы ее стали сухими, лицо, кажется, не постарело».

— Очень странно, — проговорил он.

— О нас уже судачат.

— Это утешает — думать, что мы можем стать сюжетом для новостей.

Казалось, руки не были частью его тела; это были бледные мягкие руки писателя с несмываемыми следами чернил между указательным и средним пальцами правой руки.

— Я следил за твоей карьерой, — сказал он.

— И что ты о ней думаешь?

— Дела у тебя шли неплохо.

— Только в последнее время.

Другие отделились от них, как ускорители от ракеты. Ей был присвоен статус его знакомой, как, впрочем, и австралийскому писателю с хорошими рецензиями. Перед Томасом появился бокал, тот принял его и поблагодарил, разочаровав принесшего, который рассчитывал на беседу.

— Я не участвовал в подобных мероприятиях уже много лет, — начал он и запнулся.

— Когда ты выступаешь?

— Сегодня вечером.

— Я тоже.

— Мы конкуренты?

— Очень надеюсь, что нет.

Ходили слухи, что после долгих бесплодных лет Томас снова пишет, и пишет необычайно хорошо. В прошлом его обходили вниманием при вручении разных премий, хотя, по единодушному мнению, он — в лучших своих произведениях — был лучшим из всех.

— Ты приехал сегодня? — спросила она.

— Только что.

— Ты приехал из?..

— Из Халла.

Она понимающе кивнула.

— А ты? — задал он вопрос.

— Я заканчиваю турне.

Он наклонил голову и чуть улыбнулся, словно выражая ей сочувствие.

У локтя Томаса в нерешительности топтался мужчина, ожидая возможности обратиться.

— Скажи мне вот что, — произнес Томас, не обращая внимания на мужчину рядом и наклоняясь вперед, чтобы слышала только она. — Ты из-за меня стала поэтом?

Она помнила, что вопросы Томаса зачастую были ошеломляющими и шокирующими, хотя всегда прощала его.

— Все дело в том, как мы встретились.

Он довольно долго не отрывал губ от своего бокала.

— Да уж.

— Это не соответствовало моему характеру.

— Думаю, соответствовало. Остальное — обман.

— Остальное?

— Притворяться, что ты такая скорая.

Скорая. Десятилетиями она не слышала, чтобы это слово так употреблялось.

— Сейчас ты больше соответствуешь своему характеру, — сказал он.

— А тебе откуда знать? — спросила она, словно бросая ему вызов.

Он почувствовал в ее голосе сарказм.

— Твоя фигура, движения показывают, что ты выросла до своего характера, до того, что я воспринимаю как твой характер.

— Это всего лишь средний возраст, — прокомментировала она.

— И тебе он очень идет.

Она не приняла комплимента. Мужчина рядом с Томасом уходить не собирался. За ним стояли и другие, жаждущие представиться поэту-затворнику. Она извинилась и пошла сквозь толпу поклонников и льстецов, которых она, конечно же, не интересовала. «Все это ничего не значит, — снова сказала она себе, дойдя до дверей. — Прошли годы, и все в жизни теперь другое».


Она спустилась в лифте — кажется, прошла вечность, пока он достиг ее этажа. Она закрыла дверь номера, этого своего временного прибежища. Фестивальный пакет лежал под ее плащом, брошенный там, словно прочитанная, уже ненужная газета. Она села на кровать, просмотрела список участников фестиваля и там нашла его имя, неожиданно напечатанное более жирным шрифтом, чем другие имена. За белую пластиковую карточку с ее именем была засунута газетная вырезка с расписанием фестиваля. На фотографии, которой редакторы проиллюстрировали заметку, был изображен Томас, только лет на десять моложе. Его лицо было повернуто в сторону, шрама не видно, он словно уклонялся от чего-то. И тем не менее в выражении лица было что-то самоуверенное и дерзкое — не тот Томас, какого она когда-то знала, не тот, с каким разговаривала несколько минут назад.

Она встала с кровати, легкая тревога сменилась паникой. Их встреча после стольких лет казалась событием значительным, хотя она была уверена, что все важные события в ее жизни уже произошли. Она подумала о том, не остаться ли в номере и просто не пойти на ужин. У нее не было никаких серьезных обязательств перед устроителями фестиваля, за исключением того, чтобы явиться вовремя к своему выступлению, но для этого она могла воспользоваться услугами такси. А если забеспокоится Сьюзен Сефтон, Линда может оставить в ресторане записку: дескать, она неважно себя чувствует; ей нужно отдохнуть после долгого перелета. И все это вдруг показалось правдой: она действительно чувствует себя неважно; ей действительно нужно отдохнуть. Хотя неважно она себя чувствовала из-за потрясения, которое испытала, увидев Томаса после стольких лет. Из-за потрясения и сопутствующего ему чувства вины, почти невыносимого теперь, когда она узнала, что такое в ее жизни порядок, ответственность, когда представила, какими непростительными были ее действия. Годы назад чувство вины было заглушено нестерпимой болью, страстью и любовью. Любовь могла бы сделать ее великодушной или бескорыстной, но она не была ни той, ни другой.

Она зашла в ванную комнату и наклонилась к зеркалу. Подводка под левым глазом размазалась в маленький унизительный кружок. Одно дело — прибегать к уловкам, подумала она, и совсем другое — делать это плохо. Волосы от влажности потеряли упругость и казались жидкими. Она нагнулась и взъерошила их пальцами, но когда выпрямилась, они снова опали. Свет в ванной ей явно не льстил. Она отказалась продолжать перечень всех своих недостатков.

Стала ли она поэтом из-за Томаса? Это был логичный, хотя и слишком прямолинейный вопрос. Или их связывали общие взгляды? Стихотворения Томаса были короткими и резкими, изобиловали блестящими сравнениями, и поэтому человек, закончив читать сборник, чувствовал себя так, словно его укачало. Словно он ступил на дорогу с многочисленными поворотами и изгибами; словно пассажир дернул руль машины, рискуя свернуть себе шею. Ее произведения были более растянутыми, более элегичными — это была совсем иная форма.

Она побрела в спальню — женщина, на мгновение забывшая, где находится, — и увидела телефон, ниточку, ведущую к детям. Она прочла инструкцию, как сделать междугородный звонок. Это жуткая трата денег, но сейчас ей было все равно. Она села на край кровати, набрала номер Марии и очень расстроилась, когда на другом конце никто не ответил. Линда открыла рот, чтобы оставить сообщение — ее раздражали люди, которые звонили и не оставляли сообщений. Ей очень хотелось сказать дочери что-нибудь и, еще важнее, услышать ее голос, однако она не смогла найти слов. «Один человек, о котором ты никогда не слышала, не дает мне покоя». Линде вдруг пришла в голову странная мысль о яйцеклетке и сперме, о том единственном сперматозоиде, который тычется сквозь нежную мембрану. Она положила трубку, чувствуя себя необычно опустошенной и отчаявшейся.

Линда представила себе сына и дочь. Один ее ребенок был сильный, второй — нет, и, странное дело, именно сын был более хрупким. Думая о Марии, она видела яркие краски и ощущала ясность (Мария, как и ее отец, говорила то, что думает, и редко задумывалась о последствиях, которые могли быть катастрофическими), а Маркус ассоциировался с поблекшим цветом, хотя сыну было всего двадцать два. Бедный мальчик, он унаследовал бледную ирландскую наружность Линды, тогда как в Марии победила более сильная итальянская кровь Винсента: ее соболиные брови и иссиня-черные волосы заставляли людей оборачиваться. И хотя у Винсента иногда появлялись на лице тени, особенно под глазами (не было ли это ранним признаком болезни, которую они могли распознать, если бы только предполагали?), кожа Марии сейчас была розовой и гладкой, без изъянов (к счастью, скоротечных) переходного возраста. Линда снова подумала, как делала это уже много раз: не ее ли собственная реакция на облик детей определила их личности, не отражалось ли на детях то, какими она их воспринимала, уверенная, что Мария всегда будет прямой и открытой, тогда как в душе у Маркуса сформируется нечто тайное, неземное. (А Маркус, должно быть, все эти годы думал, как неудачно его назвали — Маркус Бертоллини, гораздо больше ему подошло бы имя Филипп или Эдуард.) Линда не считала свои мысли о детях недоброжелательными — она любила обоих одинаково. Они никогда не соревновались, в раннем возрасте поняв, что в подобном соревновании победителя не бывает.