Некий постоянно бодрствующий участочек мозга уже даже собирался дать возможность профессору не позорно смыться, то бишь проснуться, как сметливый Ефим вдруг обнаружил одну замечательную вещь.

Да, китайцев было многовато. Да, патронов они не жалели.

Зато пули после выстрелов, видимые невооруженному глазу, медленно вылетали из стволов и бессильно падали прямо впереди солдат.

«Отлично!» – возликовал профессор, поудобнее прикладываясь тоже к «калашу», но уже, извините, к пулемету.

«РПК – это вам не кот начхал», – мстительно думал Береславский, тщательно наводя на врага удобную, установленную на укрепистые сошки машину.

Это вам не пистолет-пулемет. А просто пулемет.

И даже не следующая по времени малокалиберная штучка – «РПК-74М», тоже имеющая свои милитаристские прелести, а старый добротный темно-зеленый зверь с большими 7,62-миллиметровыми патронами и деревянным прикладом.

«Сейчас я вам… – по-доброму думал рекламный профессор, плавно подводя прицел под первый ряд набегавших врагов. – Ишь, сволочи, Клязьма им понадобилась…»

(Хотя потом, когда проснулся, долго не мог понять: при чем здесь Клязьма? Ладно бы Амур.

Но ристалище происходило именно на до боли знакомом берегу Клязьмы, где Береславский провел не одно прекрасное пионерское, а потом и не менее прекрасное пионервожатское лето.

Клязьма была за ним, и именно к ней рвались оголтелые хунвэйбины, или как их там правильно называть.

И кстати, сразу вспомнил про первопричину сна: о таком же ночном кошмаре – с тихонько вылетавшими пулями – ему в свое время рассказывал начальник службы безопасности «Беора» Ивлиев [3] . Правда, в его сне старик сражался не с китайцами, а с какими-то земноводными чудищами. Надо же, как отложилось в мозгу!)

Ефим уже явственно видел искаженные от злобы лица врагов. «Береславский капут!» – почему-то по-немецки орали они.

Но профессора хрен напугаешь. Особенно когда профессор с пулеметом. А пулемет с тяжелым длинным стволом и чудовищным темпом стрельбы, которому вполне соответствовал круглый здоровый барабан на 75 патронов.

«Ну держитесь, гады!» – прошептал Береславский, сожалея только о том, что сейчас его не видят ни жена, ни дочка, ни еще несколько особ женского пола, чьим мнением о себе он дорожил.

Сейчас он им покажет Клязьму!

Ефим Аркадьевич нажал на спуск, и пулемет даже не задрожал, а затрясся, выплевывая металл сквозь грохот, дым и огонь.

– Ур-р-ра-а!!! – заорал бесстрашный профессор, подхваченный древним боевым порывом.

И осекся.

Пули из ствола его пулемета вылетали такой же видимой глазом струей, как и пули его врагов. И так же бессильно падали в пожухлую траву метрах в двух от него.

А ненавистные озверелые лица были уже совсем близко.

«Все! Просыпаюсь», – принял он единственно возможное в данной ситуации решение. Тем более что эти гады уже перешли на еще более личный слоган, правда, почему-то в вопросительной форме: «Ефим капут?»

«Не капут! – озлобился Ефим. – Рассчитаемся в следующем сне».

Он оторвался от пулемета и пошел вон из виртуального мира. Но не тут-то было. «Катапультироваться», как обычно, в реал не получалось!!!

Береславский с тоской посмотрел на неширокую в этих местах Клязьму. Переплыть ее в принципе ничего не стоило, но старший пионервожатый и так уже нажаловался маме за его ночные купания. А тут вообще из лагеря выгонят, вот будет неприятность.

Однако и находиться рядом с пулеметом тоже было нельзя. До передних китайцев оставались считаные секунды их бешеного бега.

«Ефим капут???» – по-прежнему орали они. Издеваются, гады.

Профессор взял себя в руки и попробовал материализоваться еще раз.

Слава богу – получилось!

Вон оно, солнышко, в окно номера бьет – аж обои зайчиками отсвечивают.

А еще кто-то бьет в дверь. Да как смачно!

– Ефим, ты тут??? – громогласно орал из коридора до боли знакомый голос.

Ефим заулыбался. Вот это точно были не китайцы.

Потому что менее всего Игорь Птицын походил на китайца. Здоровенное пузо – поболее, чем у Береславского. Здоровенная башка, покрытая по периметру развевающейся рыжей растительностью.

Над здоровенным носом – маленькие сверкающие очочки.

– Здорово, Игорек! – заорал Береславский.

– Здорово, Ефимище! – заорал из-за двери еще невидимый, но уже очень даже слышимый доктор социологических наук Игорь Викторович Птицын.

Ефим стремительно оделся и открыл дверь другану.

Птицын ворвался как вихрь, успев и по плечу друга похлопать, и воды из горла графинчика испить – утром этого большого парня частенько мучил сушняк. И даже предложить культурную программу на день.

– Друг мой, – громогласно вещал он, плюхнувшись в огромное кожаное кресло. – Ты находишься в городе великой культуры, основанной не худшими людьми первой половины девятнадцатого столетия. А назывались они декабристы. Прилагательное – сосланные.

Вот это Птицын любил. И стихи, и живопись, и архитектуру – даже не любил, а обожал. И знал великолепно, разумеется.

Но вторая половина его увлечения прекрасным состояла в том, чтобы донести свои энциклопедические знания – ну нельзя такое использовать только в одном мозгу! – до всех без исключения окружающих. Особенно до таких сирых и убогих, как Береславский, который с настоящим удовольствием читал и перечитывал только себя. А если б умел рисовать, то только свои картины и разглядывал бы.

– Ты – моральный урод, – объяснял как-то Птицын Береславскому в словенском городе Порторож, где проходил очередной рекламный фестиваль.

Дело в том, что в Венецию через три часа уходил катамаран, а Ефиму после вчерашней пьянки совсем не хотелось двигаться. Не то что в Венецию на катамаране, но даже по номеру, до туалета. Все-таки печень к сорока уже не та.

– Езжай сам, – вяло отбивался Береславский. – Потом расскажешь.

– Я там уже трижды был! – разорался Птицын. – И еще поеду. И ты поедешь, гад ленивый! Потому что, если ты не увидишь Венецию, совесть будет мучить меня!

– Понятное дело, – усмехнулся Ефим, нечасто мучимый этой полуабстрактной духовной субстанцией.

И что странно – ведь поехал! Потому что лучше с похмелья плыть в катамаране, чем выслушивать дикие вопли апологета вечных ценностей.

А уже потом, в Венеции, слегка познанной не по стандартным туристическим путеводителям, а по рассказам все того же действительно глубоко знающего предмет Птицына, был счастлив, что все это увидел и услышал.

– Что будем смотреть? – уныло спросил Береславский, с одной стороны, понимая, что массированного культпросвета все равно не избежать, а с другой – заранее зная, что потом, когда лень отступит, все будет суперзамечательно.

– Картинная галерея – раз, спектакль в «Красном факеле» – два…

– Нет, два – это Байкал, – заспорил Ефим. Он и на «Таганку»-то в лучшие ее годы не ходил, а тут – «Красный факел».

– Байкал? – засомневался Птицын. Озеро явно не являлось продуктом человеческого гения, а доктор наук обычно специализировался именно на нем.

– Там Лимнологический музей, – кинул ему наживку рекламный профессор. – В Листвянке.

– Ну, музей, тогда ладно, – согласился тот.

В этот момент в номер вошел Док, как обычно, честно будивший Береславского до завтрака.

– Док, знакомься, это Птицын. Птицын, это – Док, – представил Береславский друг другу своих мучителей и гонителей.

– Ефим – самый ленивый человек в мире, – вместо «здравствуйте» пожаловался Доку Птицын.

– И самый прожорливый, – согласился Док, мгновенно почувствовавший к доктору социологических наук простую человеческую симпатию.

– Ну, вы, кажется, нашли друг друга, – пробормотал Береславский, аккуратно выскальзывая в гостиничный коридор. В картинную галерею, похоже, переться придется, но завтрак – это святое.

Все иркутские семинары отчитали вчера, а на сегодня была запланирована только культурная программа, конечно же, с выездом на «славное море, священный Байкал». Птицын вчера тоже выступал, докладывал местным рекламистам методики социологических измерений, но с Ефимом они так и не пересеклись – он сразу после своего выступления поехал отмечать приезд с местными товарищами и вернулся, точнее, был возвращен, очень поздно.

Духовное возрождение Береславского – Док-то не был таким диким в этом вопросе – начали с художественного музея.

Коллекция там, как и ожидалось, оказалась весьма впечатляющей: и декабристы постарались, и сталинские культуртрегеры, рыскавшие по московским и питерским хранилищам с целью сбыть буржуазные глупости за твердую валюту.

Старые музейные работники сопротивляться им не могли. Но могли бороться за развитие культуры в регионах, то есть отправлять туда не худшие полотна «на сохранение». А уж оттуда они начали пропадать только в постсоветское время, лишний раз доказывая тот факт, что никакая идеология не меняет в корне основные человеческие инстинкты.

Конечно, Ефиму было интересно. Хоть и любил он подчеркнуть свою необразованность – чтобы не ждали слишком многого, – но изобразительное искусство было ему не чуждо. Да и комментарии Птицына звучали, как всегда, цветисто и фактографически наполненно.

Но в одном из залов Береславский все же предпочел остаться один.

Он уже смотрел на эту картину – так же внимательно и в одиночку – много лет назад, когда был в Иркутске на студенческой практике.

Девушка, совсем еще юная, но уже притягательно-нежная и женственная, была изображена почти в полной темноте, освещаемой лишь слабым огоньком свечи, которую она держала в руках.

И тогда, и сейчас ее взгляд остановил Ефима. Береславский смотрел на нее с той же нежностью, что и почти тридцать лет назад.

А потом подумал, что девочка совсем не изменилась. В отличие от него…

В общем, Птицын мог быть доволен. Искусство оказало-таки облагораживающее действие на рекламного профессора: из галереи тот вышел тихий, не пытался переспорить друзей по каждому затронутому вопросу и даже – о небо! – не потребовал второй завтрак перед дорогой к Байкалу.