— Отпусти меня, — совсем тихо, ни на что не надеясь. Кроме…

— Если ты когда-нибудь меня любил, если хоть одно твое слово, хоть одна твоя ласка была правдой, если хоть что-то ко мне чувствовал, пусть даже в порыве страсти, хоть однажды, — отпусти!

— Нет, — упрямо, жестко, и челюсти так сжимает, что даже на расстоянии слышу, как хрустят зубы. И кулаки так страшно сжимаются, что, кажется, пальцы его сейчас затрещат.

— Все равно венчание ничего юридически не означает. Если ты хочешь его убить и наследство через жену получить, — ничего так не получится. А в ЗАГС я с тобой не пойду. Не будешь же ты мне ломать пальцы, чтобы я с тобой расписалась.

Никогда не видела у него такого взгляда, — лютый, бешенный, нечеловечески злой. Как ураган, который бы сейчас меня размазал бы на атомы.

Вот сейчас — реально стало страшно. Нет, — я таки его не знаю, совсем, ни капельки. В одну секунду поняла, — такой убьет, и не задумается.

— Ты давно юридически моя жена, Света, — бросает даже как-то устало, несмотря на промелькнувшую ярость. — С самого первого дня, когда мы приехали. Думаешь, я не мог бы без тебя оформить все документы?

— Там не моя подпись, — еле двигаю онемевшими губами. — Ты ничего не добьешься, Артур! Я докажу, экспертиза все покажет!

— Ты. Моя. Жена. — яростно, со злостью, и снова эти сжатые до хруста кулаки, — теперь уже я просто дергаюсь от его накала.

— Но… Зачем?! — уже и не пытаюсь остановить слез, которые льются по щекам, заливая грудь.

— Я тебя ни к чему не принуждал, Света. Не заставлял. Не давил. Поздно. Обратной дороги для тебя — уже нет. Для обоих нас — нет ее уже, понимаешь?!

Нет, не понимаю. Ничего я уже не понимаю, — и понять не могу. Виски только гудят и голову будто стальными тисками сжимает. Ни себя, ни его, — вообще ничего не понимаю. Все перед глазами расплывается. И никак в целое, в то, что понять возможно, сложиться не может. Никак!

— Иди спать, Света. Пока мы не наговорили и не наделали лишнего, — голос спокойный, но я просто физически чувствую бушующий под всем этим ураган.

И — да. Это все, чего я сейчас хочу, — уйти, быть от него подальше. Подальше от всего этого кошмара, имя которому — Артур. В идеале, — так далеко, чтобы больше не увидеться с ним, никогда. Чтобы забыть все, что было с самого начала той поездки, как страшный сон. Забыть и не вспоминать никогда. Только сейчас больше нет ласковых рук, которые меня закачают и утешат. Которые отодвинут эту страшную пелену так далеко, что она никогда больше не прорвется в мою жизнь. Нет. Теперь вся моя жизнь, — страшная, темная пелена, — и нет от нее спасения!

— Спальня направо по коридору, — бесцветным голосом бросает он, отвернувшись. — Не промахнешься.

Даже кивнуть не могу, — едва сползаю со стула, и, как привидение, на еле ступающих и не гнущихся ногах, выскальзываю из гостиной.

И правда, — не промахнуться. В коридоре дорожка из лепестков роз, — и от их ряби разноцветной будто вспышки перед глазами выстреливают. Огромная дубовая дверь приоткрыта, — и я вхожу в роскошную комнату, прямо как в старинных дворцах. Здесь все сияет, постель усыпана темно-красными лепестками, воздух весь пропитан розами и еще каким-то, еле уловимым ароматом. На кресле рядом брошен тончайший прозрачный пеньюар, на столике у зеркала, — камнями в темноте сияют колье и серьги.

«Дороже всех сокровищ, дороже жизни», — читаю, подняв к глазам, гравировку на внутренней стороне колье. И оно тут же выпадает из рук, прямо на пол.

Это — даже не сказка, это — больше, волшебнее, чудеснее всего, что я когда-нибудь могла бы себе представить.

Впиваюсь ногтями в ладони до самой крови, на миг представив, какой могла бы быть эта наша ночь.

Только сейчас я зарываюсь лицом в подушки с лепестками, — онемевшая, пронзенная насквозь ослепляющей болью. Надеясь лишь на то, что ОН не войдет сюда, не ляжет со мной в эту постель, не тронет, не прикоснется! До дрожи во всем теле боясь этого… Надеясь, что мне когда-нибудь удастся вырваться из этого сказочного замка, который стал моей клеткой, — так же, как и тот подвал когда-то. Мечтая только об одном, — вырваться отсюда, вырваться от него….

Какой же страшной оказалась моя сказка!

И лепестки роз, — как кровавые пятна на нашей жизни…

Впилась руками в подушку, и вся сжалась на постели, затрясшись от холода под мягким теплым одеялом.

Он же не войдет? Он же не станет требовать сейчас от меня супружеского долга? Не возьмет же силой?

Я уже ничего не знаю. Но… Нет, он так не поступит, он не сможет, — изо всех сил орало сердце. Иначе… Иначе весь мой мир, вся я разорвусь в хлам!

Он не такой… — успокаивала я себя последними крупицами надежды. Он же все-таки меня любил…

И содрогнулась, когда толкнулась дверь.

Тигр, не Артур на пороге. Пьяный, с бешено сверкающими глазами, со сжатой челюстью. Пошатываясь, направляется к постели.

— Не надо, — одними губами, как будто вот сейчас, вот именно в этот миг всю силу из меня вытянуло. — Не трогай меня…

И только его то самое, такое долгожданное «ты моя, Света» — гудит в ушах зловещей памятью, теперь наполняя меня ужасом.

Тигр.

Одно, только одно сейчас желание, — крушить, рвать и убивать. На кусочки разодрать суку Альбиноса, — даже Свету бы оставил, пусть даже и в таком безумном состоянии, — но я, блядь, обещал ей, что его не трону, что ее блядский папаша останется жив.

И я, мать вашу, просто не могу сейчас не сдержать слова! Слова, данного у алтаря, мать вашу! Не могу!

Думал, — отойдет, хоть немного отойдет, сможет хотя бы увидеть, понять, — чувства, они же не в словах, она же ощущает меня иногда даже больше, чем я сам!

Верил, — никуда наша ласка деться не сможет, прикоснусь, — и никаких слов не будет нужно. Нет, пояснить, конечно бы, пришлось, — но разве вопрос в словах? Слова, поступки, события, — их же как угодно подать можно! Вот как ублюдок изгалился, — и ведь под таким углом, что я, дескать, ее себе забрал, чтоб на него влиять, — тоже увидеть картинку можно!

Все можно переиначить, развернуть, — логика, факты, — все переменчиво, все зависит от соуса, под которым подается, — мне ли не знать?

Но она же, блядь, просто знать должна! На том, подкожном, бессловесном уровне, когда даже в глаза смотреть не нужно, когда замираешь одним дыханием, — и все понимаешь! Это не разум, не логика, не глаза, — это то самое, что связало нас с ней намертво и уже не отодрать!

Не Альбиносу, даже не памяти своей проснувшейся в самый не тот момент поверить она должна была, даже не мне, — себе, себе самой поверить!

Но жутко. Жутко от того, как шарахается от меня, с каким ужасом в глаза мне смотрит, — и губы, блядь, дрожат. Не от обиды, блядь, — от страха, от непонимания дрожат, — а я страх же этот всю жизнь за версту чую!

И это — самое страшное. Изнутри выжигает. Боится! Меня боится мой лучик!

Это, блядь, с ума сводит и бешено рычать заставляет с непреодолимой потребностью крушить все на свете! Все вокруг на хрен разнести!

Разве все, что было, — не пересилило той блядской памяти? Разве на чашах весов оно не сильнее для нее?

Ясен хрен, что ей нужно время. Как-то переварить все это, и…

Не знаю. Понять? Да как такое понять? Когда я сам, здоровый мужик, не понимаю!

Но… Всего, что угодно, ждал.

Пусть бы орала, пусть бы по морде лупила, посуду бы всю на хрен перебила бы в доме, — но не это. Не ужас этот жуткий, в глазах застывший, не то, как дергается от меня, как рвет ее от одного прикосновения!

Монстра она во мне видит.

Не того, каким был с ней все это время, — а того, кто в подвал ее забросил и насиловал. Будто и стерлось все остальное, все, на хрен, что было!

Вот этого — не ожидал.

Понимал, что вспомнит, но не думал, не представлял, что так монстром, насильником для нее и останусь. Ведь должна же чувствовать, что никого, ничего дороже, чем она, для меня просто нет! Нет, и не будет никогда в этом гребанном мире!

Но не чувствует, не помнит, шарахается. И разговора, — никакого, — не получится, это я уже начал понимать в гостиной.

Отправил спать, — и блядь, пошел в разнос.

Только, блядь, расколотая кулаком стена и раздолбанная мебель ни хера не решают. И пар не выпустил даже. И вискарь, что заливаю в глотку, — ни хрена не поможет.

Уехал бы, чтоб ей лишний раз на душу не давить, — но как оставлю?

Нет, — нужно поговорить. Сейчас. Иначе, кажется, будет поздно. Иначе, если сейчас все не объясню, — потеряю навсегда. И сам тогда сдохну. Пусть и хотел бы оставить в покое, дать успокоиться, — но не могу. Нельзя сейчас ее вот так вот оставлять.

— Не надо… Не трогай меня, — выдыхает одними губами и сжимается в комок, стоит мне только появиться. И, блядь, — снова этот ужас, на хрен, вселенский, в глазах! И снова крушить все вокруг готов, — ну как так-то? Неужели, — совсем, никакой маленькой лазейки в ее сердечке нет, через которую все то наше, что было, ей ничего не скажет?

— Света! — сам не понимаю, как из горла вырывается рычание.

Стараясь не смотреть в глаза, ловлю за талию, притягивая к себе. И, блядь, — как всегда, — задыхаюсь! От запаха ее, от кожи, от того, что она рядом! Задыхаюсь — до одури, — неужели она не чувствует?

— Ты должна меня выслушать. И услышать. Поверь, — я горло бы себе перегрыз за то, что сделал, если бы это могло бы что-нибудь исправить.

И, как бы мне не хотелось скрыть от нее всю мерзость, приходится рассказывать все с самого начала. С того, кем был на самом деле ее папочка-Альбинос и чем занимался.

— Дай мне побыть одной, — шепчет она, так и не подняв на меня глаз, когда я заканчиваю. — Пожалуйста.

Киваю, выпуская ее локоны из рук. Все бы сделал, лишь оградить ее от этой правды. И оставлять ее сейчас больно. Но должен. Есть вещи, которые нужно пережить в одиночку. Ей нужно все переварить, — и знаю, как это не просто.