Но и она, — все равно перекрывалась. Тем безумием счастья, — ворованного у времени, у памяти, у нашей собственной жизни и прошлого, которое, как ни беги, а все равно нахлынет и снесет нас на хер с этого волшебного островка, недолгого счастья, которое чуть дунешь, — и улетит, утонет, просочится сквозь пальцы, как песок.

Страстью ее своей безудержной, сумасшедшей, неконтролируемой, напугать боялся.

Мне раньше трех шлюх профессиональных за ночь могло быть мало, а тут — безумие в чистом виде, не насыщаюсь я ею, наоборот, распаляюсь только.

Сдерживал себя до озверения, до скрипа зубов сжатыми челюстями.

Такая же маленькая она, такая хрупкая, непривычная ко всему.

Засыпает, — или, скорее, просто вырубается после того, как в оргазмах подо мной извивалась, — так, что над кроватью подскакивала, а у меня уже через пару минут снова стояк бешенный, так бы и набросился, — и снова бы рвал губами, накидываясь, стоны бы выбивал из нее, сладкой моей девочки, и до боли член дергается, звоном весь прошибаюсь, как снова ощущать начинаю ее спазмы, когда я в ней. Насквозь выкручивает, до дрожи.

Но только лежу рядом, прижавшись к ней.

И радуюсь, как идиот, что хотя бы прижаться могу.

Звоню иногда — просто услышать, но, стоит только ее голосу прозвучать мне в ухо, — как снова накрывает бешенным, звериным просто желанием, — и уже эрекция разрывает, штаны рвет на хрен, и не слышу, не соображаю ничего из того, что мне говорят, — и только буквы вперемешку с цифрами перед глазами пляшут, без всякого смысла.

Девки Маниза не раз еще возле меня вертелись, прям извиваясь, прильнув к телу, — но даже ни разу в голову не пришло, чтобы с ними сбросить этот бешеный накал. Отвратно. Все так мерзко, — губы их эти многоразовые, задницы силиконовые и улыбки, — противные, натянутые, — хуже, чем резиновую бабу или манекен трахать, в самом деле. Те хотя бы сотни членов через себя не пропустили, и от их жалких обезьяньих попыток заманить, — так вообще блевать на хер тянет.

Морок, кстати, тоже все время, как и я, отказывается.

А Маниз только бровью вверх дергает и качает головой. Криво усмехается, виски свой попивая.

— Неужели — возраст, мальчики, а? Блядь, да я в ваш тридцатник! — прицокивает языком, — и не понимает даже, что десять шлюх не стоят поцелуя даже самого целомудренного с одной, — той, которая единственная. Которая не только дом, а душу тебе озаряет. — Или девочки мои не того сорта? У вас — лучше, что ли? Приглашайте тогда к себе, пробовать!

Мы с Мороком и приглашаем, — своих у нас — таки хватает, только не здесь пока. Хотя, — скоро и здесь свои тоже будут, дело с бизнесом идет так хорошо по накатанной вверх, как будто нам кто-то решил помочь и смазать колеса. Даже погода, кажется, — и та на нашей стороне.

— Ну, с тобой все понятно, Морок, — скрипит старик, морща лицо. — Ты, видимо, подарком моим тешишься и насыщаешься. Что, — не разглядел я алмаз, который тебе отдал? Не разглядел, видимо… Жаль… Не попробовал! Что ж она такого вытворяет, а? Что ты нос от остальных воротить начал?

— Да при чем здесь… дел просто много, не до того, — отмахивается Морок, — а я в глазах у него что-то очень знакомое вижу. Такое, что и во мне только сейчас появилось.

— Ну, а ты? — никак не успокоится, все выпытать должен. Только Маниз — человек такой. Сегодня просто ласково, участливо будто бы выпытывает, — а завтра на раз против тебя же и использует.

И везде душно.

От разговоров всех этих, от глаз вокруг меня, от духов липких существ, которых и женщинами не назовешь, от улыбок фальшивых и от одуряющего запаха страха. Раньше только оскаливался, — страх вокруг, — это правильно, и тонус, адреналин от того, что на острие все время ходишь. И выигрываешь, обманываешь опасность, в руках у смерти костлявых трепыхаешься, но всегда наготове несколько удачных приемов есть, — и каждый раз они срабатывают, а я оставляю за спиной только злобный скрежет зубов, от которого кайф наваливает, обжигает и хохотать в лицо этой самой костлявой заставляет.

А теперь — удушает. Задыхаюсь.

И хочется воздуха, — настоящего, свежего. А он — только с ней. На нашем маленьком островке за запертыми дверьми.

— Может, выйдем куда-то, Света?

Это ведь я сюда, как чумной каждый раз несусь, а девочке моей, наверно, скучно.

И спрятать ее хочется, — от всего мира спрятать, оградить миллиардом замков, — нет, не потому что ревную или боюсь, что другого кого-то встретит, — понимаю, что, пока мы здесь только вдвоем, в своем, особенном, пространстве, с своем мире, которого не бывает, я для нее — единственный. Но ведь и это длится вечно не может, — но ревности не боюсь. И насиловать ее сердце не стану, — любовь, — она такая, ее не заставишь, ничем не вызовешь, никак не купишь.

Даже если я всю Вселенную к ногам ее брошу, — если другого полюбит, то ничего это не сможет изменить.

Но не потому спрятать ее от мира всего хочется.

Просто…

Оградить ее хочется, от всего. От мерзости этой липкой, которая вокруг, от грязи этой. Как сокровище уложить на атласную нежнейшую подушку и закрыть от пыли, ветра и жадных глаз. Чтобы ничего этого к ней не коснулось.

— Зачем? — пожимает плечами, смеется и смотрит на меня изумленно.

— Ну… Может, ты прогуляться хочешь… На ярмарку куда-нибудь сходить, на пляж. На вечеринку, какую-нибудь, в конце концов, на танцы?

Как бы ни хотел, — а не могу я ее, как в клетке, держать. По-сволочному это. Не одними же моими желаниями она жить должна, — пусть у меня и уже кулаки сжимаются, хоть я и буду с ней все время рядом. А понимаю, — за один взгляд похотливый жадный чужой на мою девочку тут же убивать и крушить все направо и налево готов.

— Зачем? — снова изумленно, и по щеке вечно небритой меня гладит.

— Совсем никуда не хочешь?

— Что, совсем ни с чем не угадал? Ни разу?

Да, я, взрослый грубый мужик, каждый вечер поворачиваю к всяким девчачьим магазинам. Платьев ей накупил, побрякушек разных, даже, мать вашу, плюшевого медведя, — хер знает, зачем, вроде, девчонки такое любят. По полной программе идиотом себя прочувствовал. Но каждый день хочется чем-то особенным ее порадовать, — мог бы, наверное, целый торговый центр в доме свалил. А она только на кучку все в шкаф складывает, — и все равно, только в моих футболках и одних и тех же шортиках по дому ходит. Ну, хоть нижнее белье оценила. И я — тоже оценил. На ней. Потому из не разорванного, кажется, снова ничего не осталось. Надо будет багажник завтра комплектов новых закупить.

— Ох, Артур, — улыбается, и головой качает. — Когда ты уже поймешь, — мне не подарки, мне каждая минутка с тобой важна! А пока ты за ними ездишь, мы с тобой НАШЕ время теряем!

И я расплываюсь. В масло подтекшее просто на хрен превращаюсь. И только руку ее, гладящую мою щеку, крепко сжимаю.

Реально ли остановить мгновенье, — или это всега плохо заканчивается?

Каждый раз, когда вот так счастлив, — холод по коже и внутри. Не бывает так. И не заслужил я такого. Страшным чем-то должно все закончится.

Ну, — не верю я в такие расклады!

Всегда — чем выше вершина, — тем жутче пропасть, в которую с нее слетишь!

Но — хрен с ней, с пропастью. За это я готов сто раз разбиваться потом на части. Вот за одно это. И за взгляд ее сумасшедший. Не просто в душу проникающий, а ласкающий ее, распахнутую перед ней этими глазами.

Глава 15

Она раскрывалась под моими руками. Превращалась из птенчика, — пусть и довольно сильного, взрослого, — в женщину.

Черт, я становлюсь сентиментальным слабаком, — но это, блядь, как бутон розы. Ты прикасаешься к нему, — и он расцветает, прямо под твоей рукой наполняясь цветом и ароматом. Играя красками.

И я, как завороженный, не мог оторвать от этого… Не глаз, не души, — самого себя.

— Артур? — вытравливаю с себя, как и всегда в эти дни, весь отвратный налет чужого мира, — того, что там, за стенами нашего, настоящего. А она, — мой смешной малыш, — после всего, что между нами, стучится в душ ко мне.

— Да, маленькая, — наверно, в каждом человеке живет оборотень, сбрасывающий свою внешнюю шкуру при определенных обстоятельствах. Я свои обстоятельства нашел, — вот они, — глаза бездонной серой краски с переливами и голосок этот, — мягкий, нежный, игривый. Даже голос меняется, — тут же становится хриплым и каким-то… Нежным, блядь?

— А я в твоем доме — в гостях, или… — мнется на пороге, переступая с ноги на ногу, а у меня уже рвет крышу. Рука сама дергается схватить и притянуть к себе. И на хрен все разговоры, — я хочу слышать, как бьется ее сердце у меня под кожей, когда, накрыв губами, вытягиваю ее дыхание, — и никаких ты-я уже не остается. Но малышка пришла поговорить, — значит, для нее что-то важно. И я вздыхаю и сдерживаюсь, одергивая уже дернувшуюся руку.

— Или, малыш, — вздергиваю бровь. С чего бы?

— Значит, я тоже могу установить свое правило для этого дома?

Ох, если бы ты знала, сколько ты всего можешь! Сколько власти надо мной в твоих крошечных нежных ручонках! У самого над собой столько нет. Ты же все можешь теперь. Даже спалить меня целиком на хрен вместе с этим домом.

— Можешь, конечно, малыш.

— Тогда — новое правило! — ликует, а губы закусывает и глазами начинает стрелять. — Когда ты дома, душ мы принимаем вместе!

Не двигаюсь, только смотрю на нее сумасшедшим взглядом и чувствую, как дергается мое тело.

Медленно снимает с себя шорты, трусики, и, с этими своими глазами сумасшедшими, в которых отражается все то, чего нет и не было никогда во мне, но теперь, вместе с ней вдруг откуда-то появилось, переступает ко мне через бортик.

Вода хлещет по нам обоим, — но она будто не замечает. И я даже не дергаюсь, чувствуя, как именно от этих глаз окончательно облазит та моя шкура, которой не содрать с себя ни мочалкой, ни наждаком.