И каждый раз лечу домой, как сумасшедший.

Потому что все, что происходит вне ее, — будто странный сон. Только она — настоящее, живое, сама жизнь. Только с ней я — тоже живой. Даже не представлял никогда, насколько неживым все было, и я сам.

И каждый раз сердце останавливается, когда выхожу из машины и замираю, ища ее глазами. Каждый раз опускается вниз, — боюсь, что больше не ждет. Она может уехать в любой момент, куда угодно, я больше ведь не держу. Давно не держу. Это она меня уже держит. Это меня никогда уже не отпустит. А она — свободна.

И начинает бешено колотиться снова, когда вижу ее на том самом окне сидящую. Или слышу топот ее ног, — сбегает вниз навстречу. Через закрытые двери дома слышу. И только тогда начинаю дышать.

Подхватываю ее на руки и кружу, целую, а самому хохотать и подбрасывать ее вверх, как ребенка, хочется. А она отбивается, со звонким смехом лепечет, что у нее кружится голова и что я специально хочу ее до потери сознания довести, чтобы делать с ней потом, что захочу.

Это она со мной, что угодно делать может. Только почему-то не понимает этого.

А ведь я уже — весь ее. До донышка. Без остатка. Сдохну, если ее не будет, если улыбки ее не увижу.

— Ты забываешь про наш дресскод — шиплю, стягивая с нее футболку. Сам уже ворох тряпок ей притащил, а она — все равно мои таскает.

— Тиран, — надувает губы, а в глазах лучики так пляшут, что готовы выпрыгнуть прямо на меня.

— Даааа… Тот еще тиран, — зарываюсь губами в ее волосы. И кулаки сжимаю, потому что — сам себе не верю. Не верю, что держу свое это маленькое счастье на руках, а оно — вот так ко мне тянется.

— Ты хоть когда-нибудь можешь поесть сначала? Я ведь старалась… — а голос у самой уже срывается на хрип и ладошкой своей маленькой, миниатурной, меня по щеке гладит.

— Тебе не надо стараться, Лучик. Тебе надо просто быть. В тебе — все, что мне нужно, — несу ее по ступеням на второй этаж, а она сама уже к губам моим тянется, подрагивает под моими руками в нетерпении и ток нас простреливает на двоих, одинаково.

И сама с меня футболку содрать пытается, что-то лепеча о том, что дресс-код будет справедливым только если для обоих.

Я хочу ее любить бесконечно.

Долго, медленно, слегка прикасаясь к каждой частичке тела губами и языком и закрывая глаза, чувствуя, как ее вкус начинает перекатываться во рту.

Безудержно, — когда мы так и не добираемся до спальни, когда она лихорадочно стягивает с меня брюки по дороге, — чертовка научилась расстегивать их пальчиками ног и резко дергать вниз, — и мы валимся на ступеньки, набрасываясь друг на друга.

Мы оба — сумасшедшие. Насытится никак не можем. И после каждого раза нам так мало, что желание, — да нет, какое там желание, — одержимость, необходимость, жажда, — становятся еще сильнее. Только разжигают пламя безумного голода друг по другу. Безумной потребности слиться в одно целое и никогда не разрывать этого «два в одном». Мы уже не можем быть по отдельности. Нас разрывает, когда отдаляемся хотя бы на сантиметр.

Впервые мне захотелось на все плюнуть. Забить — на все сделки, разборки, на месть эту свою извечную. Из хищника превратиться в ласкового пса, которого она будет гладить, а он — с ума сходить от счастья и вилять хвостом. Бросить на хрен все, уехать в какую-нибудь глушь, спрятаться вместе с ней от всего мира, — так, чтобы никто не нашел, не достал, чтобы никого во всей нашей жизни, кроме нас двоих, не было.

Может, — и правда? Ну его все на хер. Вот вложусь с Мороком в гостиницы, оставлю все под его управление и будем жить на проценты где-нибудь на самом краю цивилизации. Нам с ней на сто жизней вперед бабла хватит. Хотя, — я и его сейчас готов отдать, до копейки. Если бы за него это счастье навсегда, на всю вечность купить было бы можно.

Увезти на край света, домик какой-нибудь простенький возле озера или леса купить, замести на хрен следы, чтобы ни одна собака не учуяла, — и тихо себе жить.

Блядь! Да сколько нам нужно для жизни, для счастья!

Только вот так вот просыпаться рядом, — и, дурея от нее, зарываться в волосы.

И чтобы она улыбалась.

Знать, — что никто не придет, не ворвется, не разрушит, не разобьет этого!

Гладить ее кожу и бесконечно слушать, как она сопит во сне, а иногда бормочет мое имя и нашаривает мою грудь руками.

Возвращаться домой уставшим и дышать запахом свежей еды и, мать его, сливового джема!

Чувствовать, как расплывается ее улыбка под моими руками, когда ее губы глажу.

Что еще нужно?

Блядь, я никогда не задумывался о жизни, о будущем, о том, чего хочется. Никогда.

О чем задумываться, когда не живешь, несешься на бешенной скорости и против ветра ураганного плюешь, потому что иначе — не выжить?

Когда против любой силы ты должен выставить свою, иначе тебя размажет, — но всегда знаешь, ненадолго это, временно, сегодня ты есть, — и нет тебя завтра. Нет, — и ничего не осталось, все только пепелищем полыхает, все, чем ты был.

И потому вырываешь каждый сумасшедший глоток жизни из этого пекла, — еще одного может и не быть, — и ты знаешь, каждую секунду об этом знаешь, вот и несешься, как по трассе, зная, что где-то впереди — твоя пропасть. Она всегда есть, — просто некоторые ты успеваешь проскочить.

А сейчас будущего захотелось.

Всего.

Притормозить и сбросить на хрен в ту саму пропасть машину, на которой несся. Дышать захотелось, а не судорожно наглатываться воздуха, как в последний раз. Неторопливо дышать, наслаждаясь, чувствуя, ощущая. Вещи какие-то простые замечать. Беречь захотелось.

Не так, чтоб на отрыв, — и только мосты за спиной полыхают, опаляя спину до мяса своим жаром.

Бережно, осторожно, каждый миг в какую-то копилку души складывая. И наполнять эту копилку. Каждым мгновением наполнять. Вытеснить всю черноту на хрен оттуда. И светом заполнить.

Даже головой иногда трясу, чтобы очнуться.

Два разных человека во мне, — и снова разрывает, уже внутри, на две части.

Неужели я и правда такой, — и вот ничего мне в жизни и не нужно на самом деле? Или это — временное помешательство, как будто наркотой опоили?

Опоила она меня, насквозь опоила. Собой. Сумасшествием этим ненормальным. А мне даже и очнуться не хочется.

И весь — как блаженный. Она щебечет, рассказывает что-то, а у меня — сердце останавливается, замирает. И — ничего не слышу, только улыбаюсь, как идиот, и по лицу ее пальцами вожу. Все. Весь мир, — там, за гранью пелены, что повисла над нашим домом, — уходит, растворяется и кажется какой-то нелепой компьютерной игрой, шутером, в который я как-то влез и только теперь очнулся.

И — как будто два меня, — этот, здесь, — и тот, который выходит из этого дома. Но тот, второй, каждый раз возвращается, каждую минуту считает, когда сможет вернуться, — и, кажется, все-таки первый берет над ним верх.

Нет, я не стал, на хрен, ни мягкотелым, ни расслабленным.

Наоборот, — только больше спокойствия появилось во мне и больше ярости.

Вопросы, которые можно было бы решить дольше и мягче, — решал на раз и жестко, продавливая, нажимая, лупя с размаху.

Даже те, кто давно меня знает, стали от одного взгляда шарахаться.

Все это отвлекало меня.

Отвлекало от счастья, которое ждало меня дома. От моей девочки.

Вся реальность оставалась за нашей дверью. Не только для меня, и для нее тоже.

Ни о чем не вспоминала, ни о ком из прошлой жизни, — только о бабушке своей.

Я давно перевел ее в приличную частную клинику и Света болтала с ней по видео связи.

Только с ней, даже переписки ни с кем не вела, ни с кем не созванивалась.

Да, я проверял ее звонки и макбук. Проверял. Ни на секунду не забывая о том, с кем она может связаться. Зверь во мне, пусть даже и шальной от счастья, всегда готов получить удар ножом в сердце. Он всегда настороже, пусть даже сам я и плавлюсь. Но и она, кажется, тоже, вышвырнула все свое прошлое за борт. Начисто. Как и я, — живя только когда мы рядом. Только этим. Только нами. И тихим сердцебиением, которое теперь у нас — одно на двоих.

Я забыл и заставил себя похоронить ту историю.

Закопал на хрен ректора ее института, покромсанного на кусочки, пока был еще живым, — оказалось, именно он, а даже не менеджер их маленькой группки организовал все вместе с Альбиносом.

Про Свету он ничего не сказал, хотя выболтал почти все, даже работать долго не пришлось, только ногти ему сорвали, — как тут же заскулил и начал просто блевать информацией. Для нее она была просто одной из девочек, которую купили.

Я сжимал кулаки и челюсти. Бесился, — и снова носился по трассе на бешенной скорости.

И, мать вашу, в эти моменты, жалел о том, что сам, на хер, память не потерял! И снова не знал, — врет она или нет.

Но неизменно возвращался к ней. А она — неизменно меня ждала, даже если под утро. Рывком дергал на себя, — и таки терял ее, эту самую блядскую память. Все на хрен терял. Всего себя.

И я заталкивал эту память себе в грудь. Насильно заталкивал, до хруста в ребрах. Не хотел помнить. Все бы отдал, если бы прошлое стереть. Все, на хрен, прошлое, — и ее, и свое собственное. Только, блядь, такого ластика даже за собственную жизнь не выкупить.

Ведь память и о другом была. О том, что сам с ней сделал. И каждую ночь локти бы себе выгрызал, ненавидел себя до ярости лютой, — и вот эту память вовнутрь уже не затолкать, тут ребра уже не выдержат, все равно отторгнут, выплеснут обратно, чтобы давился этой памятью каждый раз.

И ведь, если не притворяется мой Лучик, если действительно забыла, — все равно вспомнит. Вспомнит ведь. И тогда я больше никогда не увижу этого ее взгляда, от которого живым себя впервые по-настоящему чувствую. Никогда на меня больше так не посмотрит. И это понимание скручивает меня всего на хрен от боли.