– Никуда не пойду! – с пьяным надрывом кричала я. – Так и буду здесь сидеть. Да! А что? Мне есть куда пойти? В моей квартире твой бедный родственник окопался! Сколько он еще собирается тут торчать? В какой институт, интересно, ты собрался его пристраивать, если он даже по-русски не говорит? В заборостроительный? А может, это вообще твой сын? Может, ты и всю свою семейку собрался ко мне переселить? И детишек, и жену законную, а?

Он пытался что-то сказать, я же лишь махала руками:

– Не хочу слушать, наркоман ты долбаный! Как же ты достал меня! Как все это меня достало!

Тогда Ислам резко развернулся и пошел прочь, уверенно ступая по лужам, по остаткам размокшего прокисшего снега.

– Стой! – заревела я в его удаляющуюся спину. – Вернись, сволочь! Я не могу без тебя!

Он же, не оборачиваясь, поднял руку, ловя машину. И тут же перед ним затормозил черный тонированный «Форд».

Я вскочила и побежала за ним, не зная, что сделаю сейчас – расцарапаю в кровь его надменную рожу или упаду к его ногам, вымаливая прощение.

Я видела, как он сел в машину, как та резко тронулась с места, и все равно продолжала бежать, глотая холодный весенний воздух. В оранжевом свете придорожных фонарей мне видно было, как автомобиль резко развернулся на перекрестке и со стороны пассажирского сиденья тяжело выпал какой-то крупный темный предмет.

Не понимая ничего, видя лишь, что машина остановилась, я кинулась вперед и бежала, бежала, пока, споткнувшись об это темное, не рухнула прямо на него.

Я поняла, что это Ислам, даже раньше, чем различила в темноте его бескровное лицо. Он лежал на спине – грузный, неуклюжий, неживой. Я хотела закричать, но лишь хрипло всхлипнула.

Еще надеясь, что он просто оглушен, потерял сознание, когда его выкинули из машины, я все же продолжала ощупывать его тело в поисках раны. И, разумеется, нашла – ножевое ранение в живот. Нужно было что-то сделать – вызвать «Скорую», наложить повязку. Я металась между брошенным автомобилем без номеров и истекающим кровью Исламом. Проклятое безденежье последних недель – мой номер давно был заблокирован! И ни одной машины, которую можно было бы остановить, прося о помощи.

– Вот и все. Этого ты хотела, да? – словно во сне, услышала я голос за спиной.

Обернувшись, я разглядела во влажной темноте белое лицо Дени – заострившиеся скулы, страшные остановившиеся глаза.

– Ну что ты так плачешь? Зачем убиваешься? Он ведь никогда не любил тебя, у него жена в Грозном и младший сын. А этот пацан в твоей квартире – его старший. Он зацепиться за тебя хотел, чтобы всех в Москву перетащить. Он дерьмо! А я люблю тебя, и ты меня любила, пока он не появился. Я говорил, что уничтожу его, уберу с пути. И сделал это! Теперь ты только моя.

– Как ты здесь оказался? – спросила я почти безучастно.

– Я следил за вами, все время следил! Я знал, что он все равно тебя бросит…

– Дай телефон! Нужно вызвать «Скорую»… – Я шагнула к нему, но он отступил. – Дурак, он же истечет кровью! А тебя посадят за убийство!

Я попыталась выхватить телефон – он оттолкнул меня. Мы боролись отчаянно, безмолвно, хрипло дыша. Наконец мне удалось завладеть трубкой, я метнулась в сторону и побежала, на ходу набирая номер.


Мутный рассвет нагнал нас на обочине шоссе. Полчаса назад Ислам перестал дышать, так и не придя в сознание, – не было никакого смысла оставаться и ждать приезда «Скорой». Дени шел рядом и, не умолкая ни на минуту, бубнил:

– Теперь мы всегда будем вместе. Никто не встанет поперек дороги. Ты – моя женщина, я заслужил это право.

Усилием воли мне удалось отключить слух, отрешиться от его монотонных замечаний. И лишь милицейская сирена вывела меня из транса. Дени рванулся в сторону, отрывисто закричал что-то выскочивший из автомобиля человек в форме. Я видела, как двое повалили Дени на землю, заломив ему руки за спину. Мне было почти все равно.

* * *

Жизнь моя идет своим чередом: съемки, спектакли, поездки, перелеты, гостиницы. Вереница ярких, насыщенных, суматошных дней. Мне почти удалось забыть… Почти…

Лишь раз в году, в особенно темную, сырую и ветреную апрельскую ночь, мне делается тревожно. Где бы я ни находилась: в суетливой и тщеславной Москве, в изысканном и галантном Париже или в бешеном Нью-Йорке – что-то выталкивает меня на улицу, заставляет подставлять лицо моросящему дождю и вслушиваться в стон ветра, словно в нем можно расслышать ответ на не дающий мне покоя вопрос: неужели он совсем не любил меня? Ветер не даст мне ответа, может быть, потому, что я знаю его сама.

Нет, конечно, нет. Я знаю, он тоже любил меня. Именно это и выкручивало его, выматывало душу. Он рассчитывал, что сможет в нужный момент отречься от меня, но под конец уже понимал, что не сможет.

Я не думаю о том, какое будущее ждало нас, если бы не нож Дени (мне говорили, что отец за немыслимую взятку сумел значительно скостить срок заключения, впрочем, это точно неизвестно). Наверное, его у нас не было, этого будущего. Он был моим настоящим, а стал – прошлым. Прошлым, о котором почти удалось забыть, которое меня не беспокоит. Разве только в тревожные апрельские ночи…

Записки из гримвагена

«А вас, вас я обвиняю в том, что вы не выполнили свой человеческий долг. Перед лицом этого мертвеца я обвиняю вас в том, что вы позволили любви пройти мимо, пренебрегли прямой обязанностью каждого живого существа быть счастливым, избрали путь уверток и смирились. Вы заслуживаете смертного приговора; приговариваю вас к одиночеству».


За мутным окном гримвагена метель. В предутренних сумерках проступают строгие красно-белые очертания Новодевичьего монастыря. Снег засыпает золоченые купола, сугробами ложится у стен, забивается в древние бойницы, укрывает темно-зеленые крыши монастырских строений. В Смоленском соборе звонят колокола. На этот звон пробираются сквозь снежную замять закутанные старухи, прикрывая изможденные лица варежками. Должно быть, начинается заутреня. А впрочем, я не сильна в церковных делах. Я отворачиваюсь от окна.

Голова плывет, а перед глазами вертится липкая муть. Еще бы, вчера, получив массу духовных удовольствий на ярмарке тщеславия в Союзе кинематографистов, я едва успела заехать домой переодеться и сразу же направилась на ранние съемки.

Черное пустынное шоссе, покачивающаяся за окном мгла, изредка прорезаемая оранжевым светом фонарей, затем долгий грим, бесконечные дубли на морозе под пронизывающим ветром, недовольство красавца режиссера, окоченевшие актерские ноги и посиневшие носы. За подслеповатым окном занимается тусклый зимний рассвет.

Наконец минута затишья. Ассистентка приносит «Нескафе» в пластиковом стаканчике, я отправляю ее назад, ласково отчитав: неужели трудно запомнить – черный, крепкий, без сахара! Девица кривит рот, наверняка про себя обозвав меня зазнавшейся пафосной сукой. Мне, впрочем, все равно.

Мне далеко за двадцать, и я, к счастью, достигла такого положения, когда могу позволить себе пить такой кофе, какой люблю. Несколько успешных картин, десяток раскрученных телепроектов обеспечили мне эту привилегию. Не такое уж роскошное вознаграждение для рабочей лошади, вкалывавшей в поте лица с самого нежного возраста. Но даже до этой ступеньки крутой винтовой лестницы, именуемой жизнью, мне пришлось долго подниматься.

Лишь иногда, вот как сейчас, удается вдруг выкроить мгновение, остановиться, отдышаться, и я вдруг устремляю взор в прошлое, обозреваю проделанный путь и вопрошаю кого-то невидимого: зачем? Ради чего все это? Неужели только ради сомнительного удовольствия пить кофе, мучительно вожделея чего-нибудь позабористее? Был во всей этой суете и маете какой-то смысл?

Актер – профессия особая. Настолько особая, что никому, в первую очередь начинающим борьбу за место под киношным солнцем молоденьким барышням, я бы не рекомендовала ее в качестве жизненного приоритета. И даже не о постоянной охоте за ролью, не о вечном ожидании, не о бесконечных сомнениях по поводу собственной внешности, не о превращающем жизнь в кошмар (в случае благоприятного исхода, разумеется) мучительном недосыпе, гриме в пять утра, пребывании на морозе по нескольку часов в костюме XVII века идет речь. Все эти нюансы – из области лирики. Ко всему вскорости привыкаешь.

Горе в том, что профессия эта – для вечных странников. Для тех, кто может страстно, почти разрушающе любить. И так же ненавидеть. Скучать, гореть, тосковать по внезапно утраченному. И все это не больше месяца, в крайнем случае двух. Особенно если речь идет о мужчинах-актерах. Особенно если о заслуженных-народных, всячески обласканных и любимых зрителями…

Обманутый и свято верящий в этот обман, ослепленный иллюзорностью единения с другой человеческой душой, влюбленностью, которую он сам себе сконструировал для поддержания творческой потенции, актер свято клянется, что обязательно позвонит завтра-послезавтра и вы обязательно еще встретитесь, не здесь, так на вашем спектакле, не на вашем, так на его… А в день премьеры, как правило, все участники недавних съемок смотрят друг на друга совершенно не замутненным какими-либо личностными переживаниями взором…

Проще говоря, не подходит эта профессия любителям много лет любоваться одними и теми же лицами, слышать одни и те же голоса и всей душой прикипать к насиженному месту. Короче говоря, корпоративным самураям здесь не место.

Но все мы люди, и ничто человеческое, как говорится… Вот поэтому и случается ощущение конца света белого после съемок даже у самого махрового актерищи. Вот тут-то как раз и поджидает оно, а именно конец общению и новым дружбам… Тогда актеры становятся похожими на маленьких детей, потерявшихся в лесу. Ибо прошлое не отпустило, дома не находишь себе места и не понимаешь, на каком языке разговаривать с окружающими. Словно бы придавленный счастьем или, наоборот, несчастьем, в зависимости от силы эмоционального потрясения, актер вынужден начинать жизнь как бы с нуля. И так до нового фильма, нового выпуска, нового приглашения.