Рэнди налил себе в чай еще немного рома.

– Прав, – сказал он. Ни один человек, которому было дорого собственное спокойствие, никогда не сказал бы, что Марти не прав. – Марти, – поинтересовался он, – если ты собираешься заниматься телевидением, зачем тебе делать фильм для большого экрана? Поезжай домой, собирай свою команду, заключай с ними контракты, вкладывай деньги и начинай работу с Сарноффом[96] и Пейли.[97] Забудь о кино.

Энтузиазм Куика несколько поубавился.

– Не могу, – тихо сказал он. – Помимо того, что я дал Робби и уже заплатил за сценарий, я задолжал еще примерно миллион. Я должен показать, что я могу сделать за миллион, понимаешь? Это вопрос… – он поискал подходящее слово, – доверия.

– Откуда этот миллион? Куик пожал плечами.

– Немного оттуда, немного отсюда… ну ты знаешь, как это бывает.

Рэнди все понял.

– Не от тех ли парней, которые любят спагетти и открывают казино? Старые друзья по работе в ночном клубе?

– Вроде того, – смущенно сказал Куик.

– И они хотят увидеть, куда пошли их денежки, верно?

Куик мрачно кивнул.

– Что-нибудь большое, шикарное, со знаменитыми актерами?

– Да, что-то вроде этого.

– И как я догадываюсь, в Чикаго и Нью-Йорке отсутствие новостей не считается хорошими новостями, верно? Они привыкли получать свои деньги назад без промедления – жокей пришпоривает лошадь, как от него требуют, или ему ломают руки, так что потом он уже вообще не сможет сесть в седло, я прав?

– Может быть.

– Ты, должно быть, был не в своем уме, если пошел к своим друзьям-гангстерам за деньгами.

– Ты думаешь, я должен был пойти в какой-нибудь чертов банк? И что им сказать? Дайте мне миллион баксов, чтобы я мог заплатить долги Робби Вейна после его неудачных гастролей и связать обязательством его и его сумасшедшую жену сниматься в большом фильме, на который потребуется еще десять, может быть, двенадцать миллионов?… Бывают моменты, Рэнди, когда надо рискнуть, ты же знаешь.

– И ты рискнул, друг мой. Ты держал их деньги почти два года? Они, наверное, уже давно заказали бетон, чтобы забетонировать им твои ноги, прежде чем утопить тебя в озере Мичиган.

– Это не смешно.

Рэнди знал, что Марти Куика трудно испугать, но сейчас он видел в его глазах испуг.

– Я просто хотел тебе напомнить ситуацию, – сказал Рэнди. – Я знаю, что в этом нет ничего смешного. Так что тебе нужно от меня, Марти? Расскажи мне об этом, но только осторожно. Теперь когда ты избавил меня от Паттона, меня ждут с выступлениями по всей Англии.

– Мне нужно от тебя одно большое одолжение и одно маленькое.

– Что за большое одолжение?

– О нем я пока не скажу тебе. А маленькое вот: допивай свой чай, надевай фуражку и пойдем со мной.

– Куда? Я должен вернуться через час. Фрухтер ждет меня, чтобы опять запереть в камеру.

– Забудь Фрухтера. Я раздобыл тебе увольнительную на вечер, – сказал Марти, к которому вернулось хорошее настроение.

Он зажег сигару, бросил хрустящую банкноту на стол, свистнул, чтобы предупредить Сильвию, что он возвращается.

– Ты и я, мой друг – мы идем в театр!

Сцена пятнадцатая

Вейн шагнул в темноту. Обычно он медлил перед выходом, но сейчас он прямо пошел на неосвещенную сцену; его меч тихо звякнул в ножнах, когда он остановился и занял свое место позади трона, пристально глядя на огнестойкую подкладку занавеса, за которым был слышен затихающий гул в зале, где медленно гас свет.

Все было так, как задумал Вейн, как он с самого начала запланировал – Ричард один на сцене в темноте, один наедине со своими мыслями. Он никогда еще не чувствовал себя таким сильным, таким уверенным в себе.

Он услышал, как занавес начал подниматься, и устремил взгляд вперед, терпеливо выжидая. Вспыхнул малый прожектор, и публика вдруг поняла, что Вейн уже стоит какое-то время на сцене – тень во мраке – и наблюдает за ними. Он превратился в Любопытного Тома[98] и застал их врасплох в тот момент, когда они поправляли одежду, обмахивались программками, откашливались. Он услышал шепот, сдавленные возгласы удивления, потом на сцену упал луч главного прожектора, создав большое пятно света, и сгорбив плечи, Вейн хромая медленно вышел из-за трона, нежно провел изуродованной рукой по его резному дереву, как мужчина мог бы ласкать женщину или гладить любимого коня, и улыбнулся бесстыдной, порочной улыбкой, как бы приглашая публику разделить с ним момент его тайного удовольствия. Он приложил палец к губам, призывая хранить его секрет, и наконец вышел вперед на ярко освещенную сцену, злобно усмехаясь.

Как правило, он не смотрел на лица перед собой. Как альпинист боится смотреть вниз, так и он боялся узнать среди публики знакомое лицо, но сегодня он был настолько силен, что окинув взглядом первые ряды зала и найдя Фелисию, нахально подмигнул ей. Все это соответствовало роли – Ричард был, прежде всего, политиком, умевшим искусно расположить к себе своих слушателей и столь же искусно убивать своих врагов. Он не задумываясь подмигнул бы хорошенькой девушке в толпе.

Публика ждала, что он заговорит. Вместо этого он просто молча смотрел в зал.

Затем за сценой раздались звуки труб и барабанов, что было для него сигналом, и сделав один шаг вперед к рампе, но не снимая руки с трона, будто он не мог с ним расстаться, он начал говорить.

– «Здесь нынче солнца Йорка злую зиму…», – прошипел он, чувствуя, что ему наконец удалось избавиться от влияния голоса Филипа – Вейн произнес эти строчки четким, несколько высокопарным, наставительным тоном учителя, читающего лекцию ученикам. Фактически, это был голос его отца, удивительно подходивший для Ричарда, человека жестокого в более широком смысле этого слова, но имевшего такую же слабость педантичного наставника все объяснять и всех поучать.

– «…Но я не создан для забав любовных», – продолжал он, резко вскинув голову, будто уже предвкушал свою любовную сцену с оплакивающей мужа принцессой Анной. Он опять взглянул в зал. И только он набрал в легкие воздуха, чтобы произнести следующую строчку, как увидел в трех рядах дальше от Фелисии, у прохода, две знакомые фигуры в военной форме, и впервые за этот вечер ощутил на спине холодный, липкий пот страха.

Фелисия затаила дыхание. На одно мгновение ей показалось, что Робби, не успев произнести и половины своего вступительного монолога, теряет контроль над собой. Он стоял неподвижно, «обливаясь потом», как он бы сказал, устремив безумный, невидящий взгляд в зал, побледнев так, что это было заметно даже под гримом.

Охвативший его ужас был так силен, что он перестал хромать, и Фелисия подумала, не заболел ли он. Но он ведь слишком молод, чтобы у него мог случиться сердечный приступ или удар? – со страхом подумала она. Однако у него был такой вид, будто в следующий момент он упадет на пол без чувств. Она ощутила, как по ее телу пробежала волна тревоги за него, физически ощутила это беспокойство, ударившее ее как тяжелая взрывная волна.

«Я люблю его, – Сказала она себе. – Господи, не дай ему умереть», – беззвучно взмолилась она, хотя и не верила в силу молитв. Как будто в сцене из фильма, она представила себе, как Робби падает, увидела, как она сама вскакивает с места, бросается к рампе, карабкается на сцену и опускается рядом с ним на пол и кладет его голову себе на колени… У нее иногда возникали фантастические видения, настолько четкие и почти осязаемые, что они казались реальнее самой жизни. Это – как все они – казалось, продолжалось целую вечность, но на самом деле оно длилось одно мгновение, которого Робби хватило, чтобы перевести дух и продолжить свой монолог.

– «Для нежного гляденья в зеркала», – сказал он, чуть запнувшись на слове «нежного», потом как будто ничего не случилось, окончательно вошел в роль: его хромота вернулась, щеки и губы опять стали привычного цвета, в глазах появилось удивительное сочетание неистовой силы духа и смертельной угрозы, что было воплощением его концепции Ричарда.

Весь эпизод, подумала Фелисия, занял не более секунды, и никто кроме нее, ни Гай, ни Филип, сидевшие рядом с ней, кажется, не заметил ничего необычного. Она облегченно вздохнула, радуясь, что катастрофы не произошло, и спокойно продолжала следить за игрой Робби.

В ней было нечто такое, от чего она начала волноваться даже больше, чем в момент краткой неуверенности Робби. В своем актерском мастерстве он достиг таких высот, каких ей не приходилось видеть прежде. Она почувствовала, как в зале нарастает возбуждение. На лице Чагрина появилось выражение человека, ставшего свидетелем чуда, а Дарлинг, который во время спектакля обычно ерзал на стуле, сидел как вкопанный, увлеченный игрой.

Такую игру нельзя было сравнить ни с игрой Филипа, ни Тоби, ни даже с тем, что рассказывали об игре сэра Генри Ирвинга. Ни он, ни даже Гаррик – Фелисия была уверена в этом – не держали зал в таком напряжении, как Робби сегодня. Его порочный, злорадный Ричард, делящийся своими секретами с публикой, будто они были сообщниками, ничего ни у кого не заимствовал – это было его собственное творение: Ричард – одновременно отталкивающий и непристойно привлекательный.

Это было очень смелое решение, и Фелисия впервые увидела, что Робби сумел найти в себе такие качества – или недостатки – которые сделали Ричарда таким запоминающимся. Самым лучшим в его герое оказались те качества, которые существовали в самом Робби, но в другой, менее резкой форме. Родись он негодяем, он был бы именно таким! Но за этим скрывалось нечто большее, решила она, следя за развитием событий в той сцене, где он с радостью отправлял своего брата Кларенса в башню и на смерть. Те, кто не знал Робби настолько хорошо, как она, могли прийти к выводу, что он просто с удовольствием делает свое дело, но Фелисия поняла то, что критики вряд ли поймут: где-то в самой глубине своего существа Робби нашел силы вдохнуть жизнь в Ричарда, человека, который был только абстракцией, словами на бумаге. Каким бы схематичным и сделанным на скорую руку ни был шекспировский Ричард, Робби слился с ним в единое целое, чего никогда не делал ни один актер.