– Станиславский? Конечно, гений.

– Нет, глупый! Рэнди Брукс. Хотя я согласен со многим, о чем прочитал у Станиславского. Я не против того, чтобы понимать мотивы поступков персонажа, углубляться в его характер, но мне нужно придумать для него лицо, маску, за которой я могу спрятаться. Острый, выступающий подбородок – решительность, видишь? Огромный рот с язвительной, кривой усмешкой – зловещее очарование. Нос – точно как у Марти Куика, поверь мне на слово! Между прочим, смуглое лицо – удачная находка. Плантагенеты[76] все были светловолосыми, высокими, белокожими, красивыми – норманнское происхождение, – а вот Ричард с его жидкими черными волосами, смуглым лицом, большим крючковатым носом был совершенно не похож на них, и не потому, что он был горбатым с сухой рукой и хромой ногой, а потому что его лицо было другим. Понимаешь, Гиллам, нос гораздо важнее, чем горб.

Вейн на мгновение повернулся лицом к Пентекосту, и тот отпрянул, будто увидел дьявола, хотя грим, который Роберт придумал для Ричарда, был ему уже знаком. Вейн удовлетворенно посмотрел на свое отражение в зеркале. Одно веко у него было заклеено, чтобы сделать глаза Ричарда разными – один глаз больше другого.

– Все равно, Робби – три часа гримироваться для роли! Это, должно быть, настоящий рекорд.

– Не знаю. Скажу тебе правду, Гиллам, мне это совсем не в тягость. Мне нравится ощущать, как я постепенно становлюсь Ричардом. Я думаю, это чувство сродни тому, что каждый раз испытывал доктор Джекилл,[77] превращаясь в мистера Хайда – свобода от условностей, от необходимости быть приятным, вежливым, честным, таким, каким нас учили быть. Какое завидное состояние для англичанина!

– Неужели действительно кто-то испытывает наслаждение от своих пороков? Без сожаления и чувства вины?

– О, мой дорогой, ты просто не бывал в Голливуде!

– Я никогда не видел вас таким счастливым и уверенным в себе.

– Я действительно верю в то, что я делаю. Примет ли меня таким публика или нет, другой вопрос. Я могу заставить их смеяться, но смогу ли я одновременно до смерти напугать их? Вот что главное.

– Вы до смерти напугали меня на последней генеральной репетиции.

– Может быть, тебя вообще легко напугать, кто знает? Тут нечего стыдиться. В зале всегда найдется человек, который вскрикивает, когда Гамлет закалывает Полония за ковром, хотя все знают, что сейчас произойдет. Нужно находить новые способы, как удивить зрителя.

– Кстати, об удивлении – что подумает Фелисия о вашем Ричарде? Я заметил, что она не была ни на одной репетиции.

– Я попросил ее не ходить. Мне хочется, чтобы она увидела Ричарда в законченном виде, вместе со зрителями.

– Вам, наверное, будет нелегко. Думаете, он ей понравится?

– А почему бы и нет, мой дорогой Гиллам? – Вейн не собирался рассказывать Пентекосту, насколько Фелисии была ненавистна мысль, что он играет без нее.

Он еще раз взглянул в зеркало, чтобы полюбоваться своей работой. Большинство актеров пришивали горб Ричарда к костюму, но он не захотел даже слышать об этом. Как только он пришел в театр, он сразу разделся до пояса, и его костюмер начал слой за слоем прикреплять накладку, прямо к его спине. Горб должен быть частью тела, тем, что он, Вейн, сможет постоянно ощущать у себя между лопаток, твердым и неподвижным.

Некоторые актеры хромали только, когда вспоминали об этом (Джон Барримор, играя Ричарда, отказывался хромать в любовных сценах, а Тоби Иден часто вообще забывал о хромоте своего героя), но Вейн велел мастеру-ортопеду переделать ему башмаки и изготовить специальную скобку на колено, из стали и с кожаными ремешками, которая заставляла его хромать постоянно. Он надел ее, как только прикрепил горб; в таком виде он должен был ходить два часа, чтобы привыкнуть и выглядеть естественным, когда поднимется занавес.

Скобка причиняла ему ужасную боль, несмотря на толстый слой ваты, который ему подложили, чтобы уменьшить давление ремней, но Вейн не обращал на это внимания. Боль, считал он, была частью жизни Ричарда с самого рождения, его изуродованные кости и суставы, должно быть, болели день и ночь. Предплечье Вейна было так крепко привязано к туловищу, что временами нарушалось кровообращение, и рука немела, а потом ее жгло как огнем, когда кровь вновь начинала поступать в сосуды. Кто мог знать о боли больше, чем горбатый калека с сухой рукой? Кто мог без всякого сострадания причинять боль другим?

На левой руке Вейн привязал два средних пальца и большой палец к ладони; в результате получился отвратительный, искалеченный отросток, бесполезный, но пугающий. Казалось, что два оставшихся скрюченных пальца символизируют рога дьявола, поэтому когда он протягивал руку, чтобы коснуться очаровательной Анны, присутствовавшие на репетиции вздрагивали от отвращения при мысли, что этот уродливый обрубок будет ласкать нежную щеку Анны.

Каждое утро Вейн проводил два часа в спортивном зале, развивая мускулы плеч и груди – он хотел, чтобы его Ричард имел короткую, толстую шею и мощный торс, который едва могли держать его искалеченные ноги. В сцене, где Ричард спускается с балкона, чтобы приветствовать Бэкингема, он раскачивался в воздухе на веревке, а потом прыгал на сцену с высоты пятнадцати футов. В финале пьесы он построил одну из своих любимых стен, которая в данном случае должна была изображать вал у глубокого рва, и после своего знаменитого возгласа: «Коня! Коня! Венец мой за коня!»[78] (наверняка это были самые известные слова во всем английском театре), он научился падать на этот вал и катиться до самого края рампы, так что его тело почти свисало со сцены, когда Ричмонд и его люди убивали его.

Все эти трюки стоили Вейну многочисленных царапин, синяков, ободранных веревкой ладоней и растяжения лодыжки, но он твердо решил показать своего Ричарда физически сильным и дерзким.

Урок, который дал ему Чагрин в Манчестере, не прошел даром. Вейн полюбил Ричарда, как он не любил прежде ни одну роль, полюбил, фактически, так, как он, вероятно, никогда никого не любил. Это удивляло его самого, и насколько он понимал, пугало Лисию.

Он взял тушь, нарисовал в углу рта большую бородавку, потом решил, что она слишком похожа на мушку, стер ее и поправил грим.

В дверь постучали.

– Желаю удачи, старина! – услышал он голос Тоби Идена.

– Спасибо, – крикнул он в ответ. Тоби вошел в роль Бэкингема без всяких усилий, как он обычно входил в любую роль, без суеты и волнений. Ему было достаточно шекспировских строк. Как лунатик, он сразу находил свою прямую дорогу, подсознательно обходя препятствия, которые помешали бы более вдумчивому актеру.

Вдруг без стука кто-то распахнул дверь, и появилась Фелисия. Вейн узнал ее духи еще до того, как увидел ее отражение в зеркале, и повернулся, чтобы поздороваться с ней. К его удивлению, она отпрянула, и на ее лице появилось выражение ужаса.

– Ты испугал меня, – сказала она. – У тебя просто ужасающий вид, дорогой.

– Так было задумано.

– А тебе не кажется, что ты слегка переусердствовал? Ты ведь играешь не горбуна из Собора Парижской Богоматери.

– Нет-нет, Квазимодо был ужасен только внешне, Лисия. Ричард же ужасен во всем. – Он плотоядно улыбнулся. Сначала он хотел для роли Ричарда сделать себе комплект накладных коронок, чтобы зубы слегка выступали вперед, но потом отказался от этой идеи, не столько из-за того, что ему было бы трудно произносить слова роли, а потому, что ему показалось, что Ричарду больше подходило иметь мелкие ровные зубы. Вейн хотел подчеркнуть, что Ричард во многих своих привычках был утонченным, элегантным – принцем, рожденным во дворце, хотя и уродливым калекой. Существовала тенденция играть его неряшливым убийцей, вероятно потому, что на протяжении пьесы он сам часто жаловался на свою внешность, но Вейн считал более выразительным показать его мрачное тщеславие, постоянное, суетливое внимание к мелочам, некоторую жеманность манер, что делало его более отвратительным, но одновременно более живым.

– Мне будет непривычно смотреть на тебя из зала, а не быть с тобой на сцене, – с грустью сказала Фелисия.

Вейн кивнул. Он знал, что должен был сказать, что ему тоже непривычно быть на сцене без нее, но он ничего такого не чувствовал – напротив, он испытывал необыкновенное облегчение, удовольствие от того, что ему не надо будет беспокоиться о ее настроении, ее репликах и впечатлении, которое она производит. Впервые сцена будет принадлежать почти весь вечер только ему – это было, как заметил Гиллам Пентекост, одной из привлекательных сторон «Ричарда III» для любого актера. Здесь почти не было сцен, в которых он не появлялся бы – действительно эта роль была одной из самых длинных у Шекспира, продолжительностью почти в три часа. И Вейн не хотел, чтобы она стала хоть на минуту короче.

Фелисия осторожно чмокнула его в щеку, стараясь не попортить грим.

– Удачи тебе, дорогой, – сказала она. – Я люблю тебя.

– Я тоже тебя люблю, – сказал он, но его мысли были уже на сцене, и даже голос уже принадлежал не ему, а Ричарду.

Вейн ждал, что сейчас страх сцены охватит его душу и тело, парализуя как быстродействующий яд. Но на удивление он чувствовал себя совершенно спокойным, будто жестокий дух Ричарда вселился в него. Он увидел, что Фелисия удивленно смотрит на него, ожидая неизбежного момента, когда он полностью забудет текст и не будет ничего чувствовать, кроме отчаяния. Он заметил ее недоверчивый взгляд, когда погасил свою последнюю перед выходом на сцену сигарету – этот жест обычно напоминал ему приговоренного к смерти человека, идущего на расстрел, но в этот вечер в нем не было ничего драматичного – и Вейн сразу встал, лишь только в коридоре раздался крик: «Приготовились! Начинаем!»

Он не заметил, как ушла Фелисия, не обратил внимание на присутствие Пентекоста, который не решался нарушить молчание, видя сосредоточенное выражение на лице Вейна, а может быть, подсознательно ощущая его превращение в Ричарда. На лице Вейна уже появилась отвратительная усмешка, тонкие бледные губы скривились, резко выделяясь на фоне его смуглой кожи, глаза – благодаря игре света или искусству перевоплощения – становились то равнодушными и мертвыми, то внезапно вспыхивали зловещим огнем. Он был одновременно пугающе живым и совершенно безжизненным.