– Даже Робби был сегодня чертовски хорош, – услышала она слова Гая, сказанные его высоким, хорошо поставленным голосом, прославившим его в двадцатые годы. – Хотя я все же считаю, что его Антоний больше похож на благонамеренного ханжу, чем на римского центуриона.

– Не придирайся, Гай, – одернула она его. – Робби был великолепен.

– Нет, дорогая. Он был хорош. Это ты была великолепна!

Она разрывалась, как всегда, между радостью от похвалы – и абсолютно заслуженной к тому же – и преданностью Робби. Она никогда не сомневалась в его таланте, презирала тех, кто его не замечал, но в то же время жаждала быть лучше, чем он, именно там, где это было особенно важно – на сцене.

И она рассмеялась вместе с Гаем. Представить себе Антония ханжой было слишком забавно, чтобы не посмеяться. Именно таким показался ей Робби, когда она бросилась в его объятия в вестибюле отеля «Савой», после десяти отвратительных дней, проведенных в каюте корабля, и жуткой поездки на поезде через разрушенные бомбежками города юга Англии. Она прижалась губами к его губам и прошептала:

– Проводи меня наверх и займись со мной любовью, дорогой!

Но, видимо, она прошептала это недостаточно тихо, потому что управляющий «Савоя», очень импозантный в своих полосатых брюках и черной визитке, услышал ее и поднял брови от удивления – или, может быть, подумала она, от зависти.

Робби был смущен, вероятно, тем, что его приветствие не было столь же жарким, или тем, что работа не позволила ему встретить ее в Саутгемптоне… Да, решила она, Гай, этот проницательный старый педераст, заметил каждую мелочь в спектакле.

– Люди забывают, – сказал Гай, его мелодичный голос поднялся над шумом разговоров, – какая это сексуальная пьеса. О нет, не Антоний – он просто честолюбивый полководец, переживающий, как любят говорить последователи Фрейда, «кризис середины жизни», а Клеопатра – она, мои дорогие, единственный мужчина в пьесе. – Дарлинг так любил выступать перед публикой, что даже не обращал внимания, слушает ли его кто-нибудь или нет. – Вот поэтому ты была так хороша, Лисия, душа моя. Я всегда говорил, что если мне понадобится сделать что-нибудь по-настоящему безнравственное, я скорее приду за помощью к тебе, а не к кому-то из мужчин.

Фелисия послала ему воздушный поцелуй.

– Милый Гай! Как ты можешь такое говорить! Я уверена, ты не сделаешь ничего подобного. Во всяком случае, я не смогла бы и мухи обидеть.

– Ты же сама в это не веришь, малышка. Если бы мне когда-нибудь понадобилось кого-то убить, я бы пригласил тебя, чтобы это сделать.

– И я бы тоже, – раздался у нее за спиной низкий голос. – Как давно мы не виделись, дорогая.

На мгновение Фелисии показалось что среди ее шумного успеха у нее вдруг остановилось сердце. Взрыв бомбы не мог бы привести ее в больший шок, подумала она. Она увидела в зеркале свое отражение – широко открытые глаза, в которых застыли ужас и отчаяние, – но прежде чем успела что-то сделать, она почувствовала, как губы и знакомые жесткие усы коснулись ее щеки. Она вздрогнула, будто получила удар, а не поцелуй. Сейчас она видела лицо этого человека, отраженное в зеркале рядом с ней: хищный нос, жесткий рот, усы, которые скорее подчеркивали, чем смягчали надменный изгиб губ, волосы, ставшие более седыми и густыми, как будто он отрастил их в соответствии с духом военного времени.

Поцелуй был не просто легким прикосновением к щеке – он был достаточно долгим, чтобы служить ей напоминаем, что стоявший перед ней человек был не просто одним из ее театральных поклонников. Она почувствовала его руку на своем плече и невольно задрожала.

– Ты прекрасна, как всегда, моя дорогая, – сказал он. – Давно же мы не виделись.

Фелисия наклонилась вперед, чтобы избежать прикосновения его руки. Она видела ее отражение в зеркале – сильную, с длинными пальцами – рука настоящего наездника, как любил он говорить. Волосы на тыльной ее стороне были густыми и черными, и в молодости он мог сгибать руками подковы – может быть, и сейчас еще мог. Фелисия не хотела обсуждать, сколько лет она не видела дядю Гарри и других членов своей семьи. У нее было много причин для отъезда в Калифорнию, и дядя Гарри был, без сомнения, одной из них.

– А как поживает милая тетя Мод? – вежливо осведомилась она, закуривая сигарету. Она пока еще не привыкла к тому, что в Англии все распределялось по карточкам; у нее была привычка закуривать и откладывать сигарету после первой же затяжки, тогда как все в Англии выкуривали свои до последней доли дюйма. Одной из жертв войны, как она обнаружила, стали сигареты, названные в честь Робби. Сигареты «Вейнс» исчезли с полок магазинов, уступив место марке в духе военного времени – «ВМС». Фелисия выпустила кольцо дыма – дядя Гарри не рассердится, подумала она. В конце концов, это он научил ее курить, помимо всего прочего.

Упоминание имени его жены не доставило ему удовольствия, да Фелисия на это и не рассчитывала.

– У Мод все в порядке, насколько это возможно, – резко ответил он. С тех пор, как Фелисия подростком приехала в Англию, леди Лайл страдала алкоголизмом средней тяжести; она постоянно пребывала в одурманенном состоянии, которое ее муж намеренно поддерживал. Тогда же Фелисия случайно обнаружила, что причина, по которой тете Мод подавали чай в отдельном чайнике, заключалась в том, что в нем был налит джин, и что попытка похитить каплю духов или туалетной воды из ее запасов приводила к плачевным результатам, так как в этих бутылочках она прятала спиртное.

Пьянство Мод устраивало Гарри. С одной стороны, оно было оправданием для его многочисленных связей, а с другой – оно мешало Мод обращать внимание на его постоянную ложь и частые отлучки. Гарри относил «состояние» леди Лайл, как тактично говорили у них в семье, за счет того, что они были бездетны, но Фелисия отлично знала, что тому были другие, тайные причины.

– Тетя приехала на спектакль? – спросила она.

– Ты же отлично знаешь, что нет. Мод уже много лет не ездит в город.

– Знаю. Твое счастье.

Кто-то из присутствующих подал лорду Лайлу бокал шампанского. Он недоверчиво понюхал его, прежде чем пригубить. Он не доверял тем сортам шампанского, которыми обычно угощали посторонних в театральных гримерных. Но поскольку это было из ящика, присланного Фелисии Ноэлем, оно было безупречного качества.

– «Перрье-Жуэ», – одобрительно сказал дядя Гарри. – Рад видеть, что ты не забыла того, чему я тебя научил. Искренне рад. И за тебя тоже. Было время…

– Мне кажется, это неподходящая тема для разговора среди посторонних людей, как ты думаешь, Гарри?

– Не более, чем разговор о Мод.

Фелисия сразу же уловила угрозу. Гарри Лайл наносил удары с точностью хорошего теннисиста. Он никогда не выносил упоминания имени Мод, когда бывал в Лондоне. Однажды, много лет назад, когда Фелисия была еще девчонкой, она спросила его в момент откровенности, когда сама была чуть-чуть навеселе, занимается ли он по-прежнему любовью с Мод. Вопрос был задан шепотом, когда они сидели на банкетке в «Подкове», одном из его самых любимых заведений в городе. Не меняя выражения лица, он сорвал с нее серьгу, одну из тех, что только что подарил. Она сдержалась, чтобы не закричать, хотя боль была нестерпимой, и потом весь вечер прикладывала платок к кровоточащему уху. «Око за око» был его девиз в жизни. Он верил в незамедлительное наказание и сведение счетов, и она по-прежнему носила на теле побледневшие со временем, мелкие рубцы, оставленные его уроками – как и менее заметные, но более глубокие в душе. И хотя она уже не была маленькой запуганной девочкой, а стала знаменитой актрисой, и ей нравилось думать, что она может постоять за себя, Гарри Лайл по-прежнему был способен испугать ее. Нет, поправила она себя, она его больше не боится – просто он бросает ей вызов. Правила игры остались прежними, у него они всегда одинаковы, но теперь она может сыграть с ним на равных и, возможно, даже выиграть.

– Милый дядя Гарри, – промурлыкала она. – Все как в старые времена.

– Не совсем, – ответил он, глядя сверху на ее грудь, видневшуюся в вырезе пеньюара. – Но, знаешь, ты нисколько не изменилась. Ты выглядишь очаровательной, как никогда. И ты чертовски хорошо играла сегодня.

– Похвала сэра Хьюберта дорогого стоит!

– Не умничай со мной, Лисия. – Он наклонился к ней и прошептал: – Я не один из твоих «голубых» поклонников, вроде Гая Дарлинга.

Она рассмеялась, твердо решив не дать ему запугать себя, но подумала об ужасной несправедливости того, что когда в целом мире шла война и гибли миллионы людей, дядя Гарри, который определенно заслуживал, чтобы на него упала бомба, был жив и здоров. Он к тому же был в отличной форме, и если и пополнел немного, то его прекрасного покроя костюм скрывал это.

Надо отдать должное противнику – а он определенно был ее противником, – у него был безупречный вкус. Его темный двубортный костюм был по-эдвардиански роскошным; в бутоньерке у него красовался цветок; его седые волосы были по-прежнему густыми, и он носил монокль в золотой оправе на черном шелковом шнурке. Краем глаза Фелисия заметила, что несколько мужчин в комнате – включая Гая Дарлинга – несмотря на возраст Гарри, с интересом поглядывали на него. У Гарри были широкие плечи и развитая мускулатура человека, который много времени проводил на свежем воздухе – ездил верхом, охотился, ловил рыбу, рубил деревья для тренировки, – но он одевался с придирчивой педантичностью эстета, коллекционировал старинный фарфор и серебро и любил балет, театр и оперу. Он испытывал терпение своих коллег по палате лордов бесконечными речами о вреде браконьерства или о значении телесных наказаний в формировании характера ребенка – и в результате получил в газетах прозвище «Лорд-Верните-Розги». Тем не менее он мог любовно возиться с какой-нибудь вазой эпохи Сун[45] и плакать над смертью Мими в «Богеме».[46] Во многих отношениях он был полной противоположностью отцу Фелисии, хваткий и хитрый там, где его брат был щедрым и доверчивым, опасным для людей, тогда как ее отец был опасен только для крупных четвероногих. Он был так же хорош собой, как и ее отец, но в его взгляде не было выражения той незащищенности, которая даже спустя годы делала ее отца привлекательным для женщин. У дяди Гарри были глаза хищника, и женщины с большим жизненным опытом довольно быстро замечали опасность, чем, по-видимому, помимо природной склонности, и объяснялось его пристрастие к молоденьким девушкам.