Чагрин уже начал махать ему рукой, а Тоби Иден только указывал глазами ввысь. Прекратить пьесу? Хорошо, он прекратит, хотя бы только для того, чтобы увести Лисию в безопасное место, потому что она ужасно дрожит и пытается высвободиться из его рук. И прежде чем он успел остановить ее, она побежала, но не к кулисам, а к залу.

О Боже, подумал Вейн, не дай ей сорваться перед публикой, на виду у всех, на глазах самого Уинстона Черчилля! Единственное, что ей не смогли бы простить английские зрители военного времени, так это публичное проявление паники во время воздушного налета.

Вейн запахнулся в плащ и последовал за ней, но он еще не успел пройти мимо евнухов и танцовщиц к рампе, как Фелисия уже остановилась в ярком свете огней, подняв вверх руки. Он видел ее силуэт – стройную фигурку в прозрачных одеждах.

Внезапно на него снизошло ощущение спокойствия, как часто бывало в минуты кризиса. Что бы сейчас ни произошло, он уже не успеет ничего изменить. Если его ждет унижение, значит, так тому и быть. Он встал сзади Фелисии и положил одну руку ей на плечо, став на время второстепенным персонажем.

Сейчас, когда спектакль был прерван, Вейн впервые разглядел публику. В море лиц, смотревших на Фелисию, он не заметил признаков паники, хотя многие держали в руках свои пальто и шляпы, будто приготовились рвануться к двери. В задних рядах зрители начали вставать и уходить, но без всякой спешки. Подняв глаза, Вейн увидел в ложе слева премьер-министра и сопровождавших его лиц; никто из них не покинул своего места. Сколько среди зрителей людей в военной форме! – подумал он.

Грохот воздушного налета стал теперь непрерывным, и от каждого взрыва с потолка в зал сыпалась меловая пыль, огни рампы мигали, а люстры опасно раскачивались взад и вперед. И все же когда Фелисия приблизилась к краю сцены, подняв вверх руки, будто призывая к тишине, зал замер. Даже те, кто покинул свои места, остановились, устремив взгляд на сцену.

Вейн знал, какое впечатляющее зрелище она должна была представлять для тех, кто сидел в зале – хрупкая женщина в ослепительно белом платье, стянутом на талии золотым пояском. На ее руках сверкали золотые браслеты. Волосы ее черного парика на висках были подняты вверх, чтобы подчеркнуть ее высокие скулы, а голову украшала фантастическая корона в форме крыльев сокола, обвитых змеей, голова которой, с мерцающими в свете рампы зелеными глазами, поднималась у нее надо лбом.

Для своего лица Фелисия использовала темный грим, сделав губы очень бледными и резко оттенив глаза. В результате ее лицо стал не просто экзотическим, но и по-варварски чувственным. Для образа Клеопатры Фелисия позволила своему воображению разыграться – удлинила брови почти до ушей, накрасила веки ярко-зелеными тенями, чтобы соответствовать роли, которая требовала просто уникальной для классического театра чувственности.

– Дамы и господа, – обратилась она к залу, – вы пришли сюда, чтобы посмотреть, как мы играем «Антония и Клеопатру». Наш спектакль был грубо прерван господином Гитлером, и, вероятно, наш долг прекратить его и спуститься в убежище. Для тех из вас, кто хочет покинуть театр, мы сделаем паузу, чтобы вы могли выполнить инструкцию. Но я пришла сегодня сюда, чтобы сыграть Клеопатру, и я хочу выполнить свою задачу. Мы с мистером Вейном вернемся к началу, мистер Ходж, – она улыбнулась актеру, который играл Филона, – повторит свои слова, и мы продолжим спектакль. Я вернулась домой не для того, чтобы позволить каким-то немцам сорвать мое возвращение на сцену.

В зале воцарилась тишина. Вейн ждал, что кто-нибудь в зале скажет, что покинуть театр на время воздушного налета – приказ правительства, а не вопрос выбора или патриотический жест, но никто не сделал этого. Он увидел, что премьер-министр одобрительно закивал, потом люди по всему залу начали оглядываться, выясняя, кто уходит, а поскольку никто не уходил, все спокойно сели на свои места.

Вейн взял Фелисию за руку.

– Ты сошла с ума, – прошептал он. Она кивнула.

– Да, дорогой, – ответила она, – но разве это не удивительный театр?

Конечно, она сошла с ума, вне всякого сомнения! Она взяла все дело в свои руки, не подумав, что рискует жизнями актеров, рабочих сцены, зрителей. И все же Вейн понимал, что происходило в ее душе. Сегодня она была Клеопатрой, царицей, чье мужество превосходило храбрость Антония (он был просто безрассуден) или осторожность Цезаря. Клеопатра никогда не позволяла ничему становиться на своем пути, даже страху смерти. Фелисии нужен был свой момент героизма, и она не замедлила им воспользоваться. Вейн наклонился и поцеловал ее, а потом взял за руку, повел назад за кулисы и стал ждать, пока бедняга Ходж, который, вероятно, предпочел бы спуститься в убежище, соберется с мыслями, а евнухи и танцовщицы займут свои места.

Ему показалось, что грохот взрывов стал менее громким, но, возможно, Лисия просто заставила его забыть о бомбежке. Он всегда думал о Фелисии, как о человеке, постоянно нуждающемся в защите – хотя сам не всегда успешно защищал ее, – но сейчас он уловил в ее поступке ту безрассудную отвагу, которая делала Клеопатру сильнее ее врагов, своего рода безумную, непоколебимую смелость, с которой леди Макбет подтолкнула своего мужа на убийство, мужество, которое проявила Джульетта в своей преданности Ромео. Он знал Фелисию десять лет и вдруг почувствовал, что совсем ее не знает. Если она могла так долго скрывать от него свою храбрость, то, может быть, она скрывает что-то еще, или он что-то не понимает в ней?

Он взял ее за руку, когда Филон закончил свою речь, мысленно отметив, что с профессиональной точки зрения во второй раз Ходж провел свою сцену лучше, и почувствовал, как Фелисия сжала его руку, когда они пошли вперед, чтобы повторить свой выход.

– Робби, дорогой, – шепнула она ему, – я думаю, у Рэнди Брукса не хватило бы духу сделать это, верно?

Она впервые упомянула его имя с тех пор, как вернулась домой. Вейн покрылся холодным потом, когда они вышли на ярко освещенную сцену, и остановился, чтобы переждать гром аплодисментов такой силы, что в нем потонули разрывы бомб и залпы зениток.

Сцена восьмая

Ради этого она и жила – ради этого момента, стоившего ей огромного труда, волнений, минут неуверенности и страха, которые время от времени бывают на сцене у каждой актрисы. Аплодисменты были как наркотик – чем больше ты их получаешь, тем больше хочешь, – но всякий раз, когда она выходила на сцену, появлялся страх, что на этот раз, именно сегодня, аплодисментов не будет, а потом наступало огромное облегчение, не сравнимое ни с чем другим, когда они все-таки раздавались…

Фелисия сидела в своей гримуборной в окружении знакомых лиц, принимая поздравления, как в прежние времена, еще до войны, до Голливуда. Ее гримерная была ее миром, и в отличие от Робби она уделяла ей много внимания. Она настояла на том, чтобы, несмотря на трудности военного времени, в комнате покрасили стены, мебель обили ярким ситцем и даже принесли ковер. Повсюду были цветы – от Гая Дарлинга, от Бинки, от милого Уилли, от Ноэля (который прислал еще и ящик шампанского), цветы от членов королевской семьи, цветы от незнакомых людей. Казалось, будто все, кто осуждал ее за то, что она уехала в Калифорнию, что она покинула театр ради кино, что испортила жизнь Робби, теперь, когда она вернулась, хотели извиниться перед ней. Она отблагодарила их своей великолепной игрой. Что бы ни сказали критики, это был настоящий триумф!

Вернувшись в Англию, она жила в таком бешеном ритме, что приводила Робби в ужас. Он уговаривал ее беречь силы, и она знала, что он прав, но он не понимал, что она не могла жить иначе. Она не поделилась с ним подробностями лечения, которое она проходила в Нью-Йорке, частью потому, что ей было неприятно говорить на эту тему, а частью из-за того, что Робби хотел видеть ее полностью «излечившейся» и, как она догадывалась, предпочитал не обсуждать причины ее срыва и последовавшего за тем разрыва между ними.

Ее предупреждали, что она должна быть осторожна, должна спокойно ко всему относиться, что Англия в период войны не лучшее место для восстановления сил после шока и душевных переживаний, что она должна налаживать свои отношения с Робби постепенно – и если возможно, под наблюдением врача. Но она покорила Робби своей сексуальной энергией, удивляясь, что такое простое средство сработало, и тем, что они делали то, что больше всего импонировало ему: играли роль легендарных любовников и одновременно привлекали к себе внимание как самая знаменитая пара в театральном мире. Их отношения нарушились в Голливуде, где они вынуждены были играть врозь. Она не допустит, чтобы это повторилось.

Фелисия сидела перед зеркалом, снимая грим с помощью кольдкрема, а ее доброжелатели толпились в гримерной, кто с цветами, кто с шампанским, так что там уже негде было повернуться. Гай Дарлинг, который говорил о ней весьма нелестные слова, пока она была в Америке, и даже не хотел давать ей роль, теперь сидел, удобно устроившись в кресле, само очарование и удовлетворение, после того, как она доказала, что по-прежнему может играть.

Фелисия дала себе слово когда-нибудь наказать Гая и заставить его заплатить за все сполна! Милый Ноэль стоял у камина с Бинки Боумонтом, знаменитым импресарио. В театре Гая, Ноэля и Бинки за глаза называли «три подружки». Каждый из них по-своему любил Фелисию и с неприязнью относился к Робби, который никогда не делал секрета из своего убеждения, что мужское начало – главное для хорошего театра. Если бы они только знали, подумала Фелисия, вспомнив, как Рэнди Брукс шептался с Робби. Но они не должны об этом узнать…

В гримерную набилось уже не менее десятка людей, а еще больше толпилось в коридоре у дверей. Каждый говорил (или, скорее, кричал) «Прелесть!» и «Потрясающе!», а Фелисия отвечала на это взмахом руки и улыбкой, продолжая разгримировываться. Премьер-министр посетил ее первым, произнес своим низким голосом поздравления и ушел, прежде чем комната стала заполняться людьми. В воздухе теперь висел такой густой табачный дым, что Фелисия с трудом различала лица старых друзей.