Интересно, Рэнди Брукс сопровождает его? Если бы она проявляла больше интереса к его полетам, ездила бы на аэродром посмотреть, как он выполняет взлет или посадку, может быть, даже поднималась с ним в воздух, оценил бы он это? Или эти учебные полеты были лишь поводом, чтобы убежать от нее, как уроки поло или гольфа, которыми заполняли свободное время такие люди, как Си Кригер, чтобы под этим предлогом провести несколько часов в отеле «Беверли-Уилшир» с какой-нибудь шлюшкой вроде Вирджинии Глад; только для Робби это был бы предлог побыть с Рэнди Бруксом.

Фелисия почувствовала острую боль в животе, будто ее ударили ножом, потом все прошло, и она уже ничего не чувствовала, и от этого ей стало страшно. До нее вдруг дошло, что она больше не стоит на ногах, а лежит на огромном светло-бежевом ковре, забрызганном кровью. На мгновение она испытала чувство стыда за устроенный беспорядок, потом решила, что ковер можно почистить или поменять. Все равно ей не нравился его цвет.

Она закрыла глаза и увидела Робби, его лицо было черным – ей понадобилось время, чтобы понять, что он был загримирован для «Отелло». Нахмурившись, он склонился над ней, его глаза ярко блестели на фоне черного лица.

– «Я – изувер, но все же милосерден, – услышала она его слова, – и долго мучиться тебе не дам».[39]

Она и сама не хотела долго мучиться. Со вздохом она стала засыпать, повернувшись, чтобы в последний раз поцеловать его перед тем, как он отнял у нее жизнь…

АКТ ВТОРОЙ

Князь тьмы недаром князь

1942

Сцена седьмая

– Через пять минут начинаем, сэр!

Роберт Вейн продолжал смотреть в зеркало, будто не слышал. Не стоит торопиться, сказал он себе. Шекспир всегда давал одну-две минуты, чтобы подготовить выход своего главного героя, наверное, потому, что сам был актером.

Конечно, есть исключения. В «Ричарде III» ты должен стоять за кулисами, чтобы начать сразу, как только поднимется занавес, без пролога, без возможности почувствовать зал, без паузы, во время которой другие актеры готовят публику. Старина Уилли не написал бы так для себя самого, решил Вейн. Он, наверное, был сердит на своего друга Бербеджа и решил: «Выйди-ка на сцену без подготовки, старина, когда публика еще не успокоилась, и посмотрим, как тебе это понравится!»

Сейчас не время думать о других пьесах, напомнил он себе. Через несколько минут он будет Антонием, еще одним шекспировским героем, который погиб из-за женщины. Странно, подумал Вейн, что многих из них – Отелло, Ромео, Макбета, Антония – погубила любовь. Ну, об этом тоже не стоит сейчас размышлять. Актерская игра сродни управлению самолетом – ты должен все время думать о том, что делаешь. Позволишь себе отвлечься, и ты пропал.

Только самодисциплина помогла ему сохранить жизнь – и рассудок – в тот год, когда он служил в авиации. Усилием воли он заставлял себя сосредоточиться на приборах и рычагах управления, старался не думать о Лисии, Рэнди, не вспоминать прошлое, и что было еще труднее, не пытаться заглянуть в будущее.

Что сказал бы Шекспир – или Марк Антоний – если бы ему пришлось ночь за ночью поднимать в воздух тяжелый бомбардировщик, со скоростью улитки совершать полет над Германией, разбрасывая пропагандистские листовки, когда зенитки поливали свинцом небо? Это было все равно что вести автобус по минному полю; Вейну удалось вынести этот ужас лишь потому, что во время полетов все мысли о прошлом отходили на задний план. Будучи на десять лет старше любого из своего экипажа и к тому же знаменитым актером, он чувствовал себя обязанным показывать пример выдержки и храбрости и в результате был награжден крестом «За летные боевые заслуги». Сообщение о его награждении заставило наконец замолчать тех, кто обвинял его в том, что он отсиживался в Лос-Анджелесе, пока немцы бомбили Лондон, и оно же, очевидно, привлекло внимание Черчилля, который тут же приказал вернуть всех наиболее известных актеров Англии на сцену. Говорили, будто бы он сказал министру информации: «Нам гораздо легче заменить любого летчика, чем хорошего актера». И через двадцать четыре часа Вейн, Тоби Иден и еще полдюжины известных трагиков вновь надели гражданскую одежду.

Премьер-министр пригласил Вейна на ленч в Чекерс,[40] чтобы поздравить его с награждением и поставить перед ним новую задачу.

– Дайте людям Шекспира! – громко воскликнул Черчилль за столом. – Это будет гораздо лучше любой пропаганды, которую только может придумать этот мерзкий карлик Геббельс! – Закурив большую сигару, привезенную с кубинской плантации Марти Куика, он добавил: – И непременно привезите мисс Лайл из Нью-Йорка, если она, конечно, уже поправилась. Я бы хотел видеть вас обоих, например, в «Антонии и Клеопатре».

Вейн подумал тогда – эта мысль по-прежнему не покидала его, – насколько премьер-министр был осведомлен об их проблемах, но за обеденным столом в Чекерсе было не место обсуждать свои личные трудности или состояние здоровья Фелисии. Вскоре после этого были отданы соответствующие распоряжения – и работа началась. Фелисии, многие месяцы находившейся в психиатрическом институте Рейн Уитни в Нью-Йорке, предоставили каюту-люкс на «Куин Мэри», привилегия, которой во время войны пользовались лишь министры; быстро нашли рабочих и строительные материалы для восстановления старого Театра принца Уэльского, разрушенного бомбежкой; по баракам учебных лагерей и запасных полков во всей Англии разыскали рабочих сцены и актеров и в срочном порядке демобилизовали; освободили всех художников-декораторов, которые были интернированы как иностранцы. Ничто не должно было препятствовать новой блестящей постановке Шекспира.

Вейн был один. Некоторым актерам требовалось присутствие их костюмеров, хотя бы для того, чтобы напоминать им о выходе на сцену, но Вейн обладал острым чувством времени, так что ему не требовались даже часы. Его гримуборная находилась рядом со сценой; это была небольшая уютная комната со старинной мебелью. У Фелисии была более шикарная гримерная, но дальше от сцены, в другом конце театра. Вейн слышал звуки зрительного зала: публика рассаживалась, покашливала, переговаривалась, создавая некий фон для его размышлений.

В прежние времена актеры-постановщики любили быть поближе к сцене, чтобы видеть, как заполняется зал. У Вейна не было такой необходимости – в театре был аншлаг, – но ему нравилось чувствовать, что он находится в нескольких шагах от зрителей, что они там, по другую сторону стены усаживаются на места: женщины расправляют юбки и достают носовые платки на случай, если придется плакать, мужчины приподнимают брюки на коленях, чтобы не попортить стрелки, расстегивают пиджаки, протирают очки. Вейн мысленно видел их всех, усталых и менее элегантных, чем в мирное время – никто не был одет специально для театра, и многие были в военной форме, – жаждущих на несколько часов забыть о войне, надеющихся, как и он, что спектакль не будет прерван бомбежкой.

Шум в зале начал стихать. Через три минуты Вейн будет на сцене.

– Ключ к роли Антония в том, – говорил ему Филип Чагрин перед началом репетиций, – что этому парню нужно, чтобы его любили. Цезарь его любил. Теперь, когда Цезарь умер, Антоний так тоскует по нему, что готов пойти на все, даже пожертвовать целым миром ради хорошего секса.

Конечно, Филипу импонировала такая трактовка, подумал Вейн. К тому же его, естественно, гораздо больше интересовали отношения между Антонием и Цезарем, чем между Антонием и Клеопатрой.

Вейну пришлось прибегнуть к убеждению и лести, чтобы уговорить Филипа Чагрина поставить «Антония и Клеопатру», где он, его бывший соперник, должен был играть главную роль. В конечном итоге Чагрин согласился только ради Фелисии, которую он считал почти своей протеже – только ради нее и того, что эта постановка была своего рода его патриотическим долгом.

Вейн последний раз взглянул на себя в зеркало со строгой придирчивостью летчика, производящего предполетную проверку приборов. Он знал, что многие считали его красивым, но для него самого его лицо создавало немало актерских проблем. Его нос, например, был невыразительным. В нем не чувствовался характер, и поэтому Вейн постоянно с ним экспериментировал. Для Антония он увеличил его, придал ему более резкую, заметную форму, сделал его римским. Получился очень аристократический нос, даже с небольшой горбинкой, будто его перебили во время занятий каким-то чисто мужским видом спорта; нос классного игрока в регби, если бы Антоний был англичанином.

Своими глазами Вейн тоже был недоволен. Для Антония он сделал себе более густые брови и использовал много черной туши, чтобы сильнее оттенить глаза, и все же до конца не был удовлетворен.

Конечно, характер важнее, чем такие мелкие детали, но ему всегда нужно было иметь кого-то в качестве модели, прежде чем начать работать над ролью. Вейн потратил не одну неделю, пытаясь найти нужное лицо для Антония, пока наконец Чагрин, с которым он обедал в «Гаррике»,[41] вдруг не указал ему глазами на грузного, хорошо одетого мужчину у стойки бара и не произнес свистящим шепотом:

– Вот твой Антоний, дружище! Готовый.

Вейн сразу же узнал его: сэр Джок Кемпбелл был одним из самых знаменитых спортсменов Англии; богатый, несколько раз женатый герой первой мировой войны, он проводил годы между двумя войнами, ставя рекорды скорости на самолетах, моторных лодках и автомобилях. Вейн не видел прямого физического сходства между ним и Марком Антонием, и тем не менее Чагрин был прав. Кемпбелл был по-прежнему сильным, красивым мужчиной, но, приглядевшись, Вейн заметил первые признаки старости и неуверенности в себе, разъедавшие его; мешки под глазами, которые выдавали его пристрастие к спиртному; тщательно – слишком тщательно – зачесанные волосы, уже начавшие заметно редеть; глубоко посаженные отчаянные глаза человека, не раз рисковавшего своей жизнью.

Конечно, Антоний был все еще боец, полководец, но ключом к его характеру был Джок Кемпбелл. Вейн сразу же понял, как он будет играть Антония: чудесным юношей-героем, который следовал за Цезарем к вершинам славы, чтобы потом превратиться в преступного, ленивого, пожилого сластолюбца, по уши влюбленного в женщину, которая успела переспать практически с каждым важным лицом в Средиземноморье.