«Ирина сказала:

– Зачем вы поднимаете мою юбку еще выше? Я же вам сказала, что я без панталон.

Но Пронин все-таки поднял ее юбку и сказал:

– Ничего, ничего».

Однако вдруг свидание, сулившее скорое обоюдное счастье, прервал резкий звук. К ним заявились обычные в те времена гости: «человек в чОрном пОльто», военные с винтовками и дворник.

Человек в чОрном пОльто велел Ирине ехать с ними, не позволив даже надеть панталоны.

И Пронину тоже приказано было ехать.

Дверь комнаты заперли и запечатали печатями.

Вот, собственно, и весь рассказ. А что тут добавить?

Почему-то он, рассказик этот, никогда не попадался Саше на глаза прежде. А сейчас вдруг пронзил, ужаснул своим сугубым реализмом, абсурдностью правды и отсутствием обычной хармсовской «чуши» как основного принципа его творчества. Он же сам говорил: «Меня интересует только «чушь», только то, что не имеет никакого практического смысла».

Хотя – какой практический смысл в аресте Пронина и Ирины Мазер? Какой практический смысл в действиях человека в чОрном пОльто?

Такой ход был в те времена у механизма под названием жизнь. И Хармс просто запечатлел.

А Саше стало безотчетно страшно.

– Какое счастье, что мы живем не в то время, – трусливо порадовалась она. – Бедные люди. Бедный Хармс. Бедные все-все тогда. Хорошо, что сейчас не так. Как бы там ни было, а нам, кто потом родился, невероятно повезло.

Саша потушила свет и заснула.

Спал и знойный летний пышно-зеленый город Берлин за окнами.


В это самое время в Москве ее дети были в беде.

«Как только в раннем детстве спят…»

Льет дождь. Я вижу сон: я взят

Обратно в ад, где все в комплоте,

И женщин в детстве мучат тети,

А в браке дети теребят.

Льет дождь, мне снится: из ребят

Я взят в науку к исполину,

И сплю под шум, месящий глину,

Как только в раннем детстве спят.

Борис Пастернак

1. Ничья

Саша долго не знала, как, собственно, появилась на свет. Мнения людей, чьи имена записаны в ее метрике с гербами, серпами, колосьями и молотом над всем этим буйством, категорически не совпадали.

Изредка навещая дочку, папа c увлечением рассказывал:

– Когда я захотел, чтобы у меня была девочка, я пошел в магазин. Специальный. Где детей продают.

Саша жаждала попасть в этот восхитительный магазин, она требовала пойти туда скорее, чтобы купить себе настоящего ребеночка вместо надоевшей пластмассовой куклы.

Папа уклончиво объяснял, что в магазин этот пускают только взрослых, у кого есть паспорта и кто сам заработал деньги на приобретение и прокорм младенца.

Саша с сожалением понимала, что ничего не поделаешь, придется долго ждать. Папа достоверно излагал свою увлекательную версию:

– Так вот. Большой магазин. Пришел я в него. Там полно разных крохотных девочек… Я выбирал, выбирал, ни одна не понравилась.

– Один выбирал? Без никого? – допытывалась дочка.

– Совершенно один. Ведь я себе хотел доченьку. С зелеными глазками. Капризненькую. Сладенькую.

– А дальше? Дальше? – подгоняла Саша.

– Продавщица сжалилась, – улыбался отец, – и принесла самую лучшую девочку. Она в витрине в колыбельке спала. Именно такая, какую я искал. Кудрявенькая. Глазки открыла зелененькие и говорит: «Папа». Я сразу сказал: «Вот эта девочка – моя. Я ее покупаю». Мне цену называют, я смотрю, а у меня точно столько денежек в бумажнике и лежит. На пеленочки уже и не хватило. Я тебя в носовой платок завернул и домой понес.

– Так это я?

– А кто же?

– А мама где была?

– Мама? – спотыкался отец. – Ах да, мама… Она в гастроном ходила тогда. За продуктами. И не видела, как я тебя принес.

– А когда увидела, обрадовалась?

– Что? Ну да… Да, да, конечно. Обрадовалась. Все обрадовались. И дедушка Иосиф, и бабушка Бетя, и тети все обрадовались. Вот, говорят, какую ты девочку купил красивую! Где только нашел!

Диалога с мамой не получалось. Саша и видела-то ее всего несколько раз в жизни. Вдыхала чужой запах. Запах ее волос и тела. Запах одежды. Чужой, чужой, чужой. Саша не хотела его вдыхать в себя и отворачивалась, думая, что именно так пахнет предательство, и равнодушие, и нелюбовь к купленной без ведома матери девочке.

Красивая русская женщина с широкими скулами, зелеными глазами и толстой косой, уложенной на голове венком. Она рассказывала невероятные вещи и хотела, чтоб Саша поверила ее рассказу:

– Ты родилась двадцатого числа в восемь вечера. Акушерка удивлялась: двадцатого, в двадцать ноль-ноль.

– Ну и что? – скучала Саша.

– Нет, ничего, просто забавно, доченька. Совпадение, конечно. Нас в родовой палате было двое: я и еще одна женщина. Холодно было. Пол и стены кафельные. Пол серый и стены серые. Акушерка отошла, а женщина родила, и ее ребеночек упал из нее прямо на этот кафельный пол.

– Как это: из нее? – ужасалась девочка чудовищной небылице. – Как это: упал? Что же она не берегла своего ребенка?

– Да как в этот момент… – пыталась объяснить мать, а потом спохватывалась: – Я сдерживалась из последнего, не рожала, пока акушерка не пришла. Чтоб ты у меня родилась красивая, здоровая… Чтоб у тебя все было хорошо.

– А папа мой где был? – добивалась Саша правды.

– Я не знаю. Дома, наверное. Дома ждал. Ты родилась хорошенькая, кудрявенькая. И все время кричала, кричала. Я так уставала! Бабушка Берта твоя в соседней комнате со своей астмой все кашляет, кашляет ночами. Или ты кричишь. Я жила, как в тумане. Ни одной ночи не спала.

– А любила ты меня? – задавала дочь самый главный вопрос человеческой жизни.

– Что я тогда понимала? До любви ли было, когда ни минуты покоя…


Саша рано, очень рано поняла, что при рождении попала в странный, чужой мир без любви, основанный на претерпевании жизни. В мир, где моментом не наслаждаются, а стремятся скорей пробежать его, крепко зажмурив глаза, чтобы не видеть ни серого кафеля вокруг, ни серых домов, ни серых кустов, ни кудрявенькой девочки, чья головка все поднимается в кроватке, и маячит в серенькой зыбкости ночи, и не дает покоя.

2. «Половинка»

И еще она была «половинкой». Так называли детей нечистых кровей, таких человеческих дворняг, родившихся от представителей сильных пород, веками живших бок о бок во взаимном отторжении и притяжении. Дворняги – они живучие. Они самой природой приготовлены к испытаниям. Их можно и в ребра ткнуть ногой в сапоге, и обозвать по-всякому, они простят и поймут. И будут дарить любовь в ответ на тычки, догадываясь, что всё не со зла, и жалея обидчика.

Отец – еврей, мать – русская. Сколько раз в жизни придется ей повторять эту формулу своей крови! И сколько раз ощущать свою чужеродность и с той, и с другой стороны. Почему-то несчастные половинки обладали чем-то бо€льшим, чем чистокровные представители той или другой нации.

Им удавалось жалеть и тех, и других.

Саша бросалась заступаться за евреев, если в русской компании заводили неприятные разговоры об их ловкости, пронырливости и скупости. Она немедленно называла себя еврейкой и стыдила собравшихся, доказывая, сколько всего хорошего принесли человечеству евреи, и сокрушаясь о том, какой дорогой ценой заплатил ее бедный народ за необъяснимую ненависть к себе.

Среди евреев она, естественно, заявляла о своей русскости. Хотя фамилию она носила отцовскую, говорящую, стало быть, о древних и совсем не славянских корнях. Но как-то, в самом начале студенчества, когда ребята с ее курса собрались на Пасху в синагогу, ее с собой не взяли.

– Ты не наша, ты – половинка. И вообще: по отцу не считается, на Земле обетованной считается по матери, – так ей было отказано.

Значит, нечего было и лезть к Богом избранному народу со своей некошерной кровью.

Им и без нее было тошно.

В еврейских компаниях только и говорили об антисемитизме и необходимости отъезда из этой подлой страны любой ценой. Саша была поражена, когда в гостях у очень добрых к ней людей услышала от приятнейшей и умнейшей учительницы русского языка и литературы жесткий вывод:

– Сколько лет работаю на ниве просвещения и наконец поняла одно: русских вообще не надо ничему учить! Напрасный труд. Все равно сопьются или как-то иначе испохабят собственную жизнь.

– Да как же вы можете! – возмутилась тогда Саша. – Вас именно русский язык и кормит! Вас и ваших детей.

И тут же попала туда, откуда не возвращаются: в разряд антисемитов.

Да, в восьмидесятые годы отношения народов зашли, можно сказать, в тупик.

Что же было делать со всем этим?

Только продолжать защищать обе стороны. Только надеяться на будущее просветление. Только учить собственных детей всегда вступаться за слабых и никогда не быть на стороне гонителей.

Дух мщения, презрение к ближнему – это были грехи, противные любви.

Разве могут позволить себе великие народы презирать других?

Увы, позволяли.

Ибо часто попросту не ведали, что творят.

3. Последним лучше

Говорят, если что-то постоянно снится, это какой-то знак.

В пять лет ей приснился мальчик. Он был высокий и тонкий. Со светлыми волосами и ясным лицом. Он знал, что ее надо от чего-то защитить. И сказал: «Ничего не бойся, я спасу тебя». Она так поверила ему, что расслабилась и погрузилась в сон, как в реальность, и стала там жить совсем по-настоящему. Но недолго. Потому что грубый голос воспитательницы прокричал: «Подъем!»