– Просто стоят танки, не стреляют. Но смотреть – невыносимо. Так в душе все и кипит.

– А потом? – находила в себе силы допытываться Саша.

– Потом… Послушали радио, объявили нам… В полдень иду на огород, а там ваши… хлопчики, солдатики. Морковку рвут. А на той грядке морковка была еще маленькая, вот – с палец. Я им говорю: «Что ж вы, хлопчики, делаете? Зачем же вы дергаете морковку у меня? Это же чужое! Вы же – крадете!» Они меня поняли. Говорят: «Тетя, а что нам делать, мы голодные, мы со вчерашнего дня ничего не ели». – «Что ж ваши, не кормят вас?». – «Забыли про нас, наверно», – отвечают. «А вы знаете, где вы?» – спрашиваю. «Нет, замполит объявил, что вечером объяснит».

Слушать все это дочери фронтовика было нестерпимо стыдно.

– И они так и сидели в своих танках без еды?

– Ну как так – без еды? Я пошла домой, всем им сделала хлебички (бутерброды по-чешски), накормила. И соседка тоже.

– А как же вы? Они же – враги, – от последнего слова у Саши слезы вскипали в горле.

– Да какие враги? Хлопчики. У каждого маминка дома. Ждет сыночка. Плачет. Я чужого сыночка не пожалею – и моих деток чужие мамы не пожалеют. Так нельзя: мы же люди.

Представьте: советской девочке Саше такие мысли до этого разговора не приходили в голову!

А ведь слышала, слышала от своих рассказы, как гнали пленных немцев через Москву. Огромную толпу врагов, которых четыре года проклинали в каждом доме, которым желали стократной страшной смерти и чтоб после смерти в аду горели за свои злодейства.

Пленные шли и шли по столице чужой державы, которую их послали завоевать их же собственные безумцы. И на всем протяжении их пути стояли женщины, не менее несчастные, чем эти плененные чужие солдаты. Они плевали в сторону поверженных врагов, плакали, осиротевшие без своих мужей и сыновей, оставшихся по вине этих, живых, навечно на полях сражений. Плакали, плевали – и кидали им хлеб: «Жри, окаянный!» Те, кто прошел тогда по Москве, навеки этот хлеб не забудут…

Не понимала прежде Саша что-то про этот хлеб. Не понимала – и все тут. Потому что камнем застыла ее душа еще давно, в детстве раннем…

А тут, в Чехословакии, растопилась. И открылись глаза. И все оказалось проще простого. Просто люди могут пожалеть других людей. Несмотря ни на что. Пожалеть и помочь. Потому что у всех есть матери. И они далеко-далеко плачут о доле своих сыновей.

Из-за этого рассказа увиделось Саше и другое. Злой рок русского человека встал перед ней во всей его трагической величине. Его никто не пожалеет. Ни свой, ни чужой. Или, быть может, скорее чужой, чем свой. Вот что по-настоящему ужаснуло!

Вспомнился Тургенев с его страшным стихотворением в прозе «Повесить его!».

Почему-то это было первое, что прочла она у Тургенева. Не «Муму» и не «Дворянское гнездо», а короткое «стихотворение», от которого – буквально – волосы встали дыбом. Наверное, тетя подсунула Саше эту книжечку в мягкой обложке, сама целиком не прочитав. Ей скорее всего хотелось, чтобы ребенок узнал про великий, могучий и свободный русский язык, который воспел писатель-патриот, находясь на чужбине, или про воробьишку, которого маленькая птичка-мать защищала от огромной собаки.

А Саше открылось вот что.

Писатель скупо передал рассказ своего старого знакомого о военной кампании 1805 года. Место действия: Моравия. Наши войска – союзники Австро-Венгрии. Солдатам категорически запрещено беспокоить местных жителей. И вот однажды хозяйка домика, в котором остановился рассказчик со своим денщиком Егором, с криком и слезами обвинила последнего в краже кур. Проезжавший мимо главнокомандующий (Кутузов, судя по всему) приказал повесить Егора. Денщик ни слова не смог сказать в свою защиту. Окаменел. Его повели на казнь. «Видит Бог, не я», – только и мог повторять несчастный. Хозяйка в ужасе умоляла помиловать солдата, рыдая, кричала, что отыскались куры. Тщетно. Егора приготовили к казни: священник исповедал и причастил его.

Самое страшное, незабываемое, мучительное – это последние слова Егора, обращенные к своему барину: «Скажите ей, ваше благородие, чтоб она не убивалась… Ведь я ей простил».

Перед смертью русский солдат думал о чужой женщине, возведшей на него напраслину. Думал и жалел. Простил.

Повествование кончалось словами старого барина: «Егорушка, голубчик, праведник!»

Но один вопрос не давал Саше покоя: что ж барин-офицер не вступился за своего денщика перед главнокомандующим? Егора, ведомого на смерть, упрекнул, что тот ничего не сказал генералу, а сам? Страшно было бедному, что и его вместе с солдатом?… Или тоже остолбенел? А потом, спустя полвека, слезы и стоны о праведном Егорушке. Как же так? Праведникам – гибнуть? А трусам – слезы о них точить по-тихому?

Как разобраться в этой русской судьбине?

Как изменить ее?

И – возможно ли это?


Третий Сашин ребенок родился в Моравии. Так у него и в свидетельстве о рождении записано: г. Оломоуц, Североморавского края, ЧССР. Нет уже той страны, как нет и страны, в которой родилась Саша. Есть Чешская Республика – родина Мишеньки, есть Россия – отчий дом всей семьи.

Мишенька появился на свет в восемьдесят третьем, но местом своего рождения обязан знаменитому шестьдесят восьмому году. Именно в этот достопамятный год, когда Саша была еще маленьким ребенком, советские войска вошли в Чехословакию.

Ребенок Саша не чувствовала себя виноватой в этой несправедливости советского строя. Она слышала, как многозначительно шелестят взрослые по поводу знаменательного события, как возмущаются: «Зачем полезли куда не звали?» – но при чем здесь была лично она?

Подросшая Саша старалась тем не менее разобраться в причинах советского вторжения в чужие пределы.

Выяснилось вот что.

Чехи, разочарованные и уставшие строить коммунизм вместе со своим старшим братом, Советским Союзом, захотели несколько смягчить свой собственный режим, или создать, как они декларировали, «социализм с человеческим лицом», что само по себе, если вдуматься, было формулировкой несколько странной и неоднозначной. Оставалось надеяться, что про «человеческое лицо» они заявляли не в шутку, а в самом что ни на есть положительном смысле, а то человеческие лица такие бывают – не приведи Господь. Вон, Гитлера хотя бы взять: не кабанья же у него морда, не обезьянья образина, а человеческое, в общем, лицо вполне. Да что вспоминать Гитлера… Достаточно просто вокруг оглянуться…

В общем, ладно, чехам нравилась эта фраза про человеческое лицо у того, у чего лица вообще никакого быть не может. Так же, как у капитализма, коммунизма и всего прочего, что люди себе сами напридумывали, чтоб себе подобным морочить головы и не давать спокойно прожить их единственные и неповторимые жизни.

В Кремле, видно, не на шутку обиделись за свой родной социализм (какой ни есть, а свой же). К тому же некоторые чешские товарищи, очень боявшиеся за свои шкуры в случае смены власти, слезно молили о помощи. Вот и погнали советские танки в ту сторону, где социализму имидж менять собрались. В общем, ввели войска. Чехи – народ мирный, ценящий спокойное течение жизни, уют. Они быстро приспособились к такому повороту событий. Кто был особо несогласен, уехал в эмиграцию, остальные протестовали незримо и молча.

Страной, которая ныне больше не существует, правил в момент ввода войск в ЧССР Брежнев. И к началу восьмидесятых он все еще был у руля. К этому времени неблагодарный народ одарил его именем Люлек, так как лидер уже основательно впал в детство и едва-едва мог говорить по-непонятному, хотя и очень долго. Потому-то для населения вместо главы огроменной страны Леонида Ильича Брежнева возник образ Люлька, неразумного и невнятного персонажа. Все над ним посмеивались и рассказывали незлые, в общем-то, анекдоты, никто его не боялся, потому что относились как к мумии ходячей.

Однако еще ни одной стране за всю долгую человеческую историю не удавалось без ущерба для себя и потомков существовать под властью мумии.

Надо отметить длительность пребывания Люлька в роли вождя могучей державы. К нему все привыкли и даже мысли не допускали, что он когда-нибудь умрет. Может, это было связано именно с тем, что его давно никто уже не считал человеком из плоти и крови. Так… персонаж.

А он возьми да и умри в ноябре восемьдесят второго.

Как раз когда Саша в милом ее сердцу Оломоуце ждала своего третьего ребеночка.

Пришла она ясным ноябрьским утром на работу в школу. В учительской все сидят мрачные, задумчивые. Саша удивилась:

– Привет честной компании! Ну, чтоб у нас такая тишина стояла – и не помню! Что случилось-то? Наверное, слон в зоопарке умер!

Коллеги посмотрели на вновь прибывшую горестно, по-сиротски, и отвечают:

– Брежнев умер.

Реакция случилась парадоксальная. Саша принялась смеяться:

– Самый короткий анекдот, да? Ой, не смешите меня, я умираю.

И продолжала хохотать, как заведенная. А остальные учителя ей:

– Ладно, ладно, успокойся, мы свое уже отсмеялись.

Оказывается, у всех первой реакцией на печальную новость было недоверие: давайте, мол, без дурацких анекдотов. А вслед за тем неудержимый хохот.

Наконец Саша вникла, удивилась тому, что Леонид Ильич оказался смертным, и села вместе со всеми дожидаться следующего.

Следующей оказалась математичка, высоченная тетка из Сибири. Она басом прохохотала все время до начала уроков и поверила, только когда директор объявил об отмене занятий в связи с трауром.

Саша очень надеялась, что три траурных дня она сможет провести дома: близнецы нуждались в ней, и тот, кто еще только собирался родиться, забирал все больше и больше сил. Однако директор приказал всем присутствовать на торжественном построении, а в день похорон явиться в школу, чтобы вместе смотреть прямую трансляцию всенародного горя из Москвы.