– Лазарь, да что ж это за гадство?! – возмущались по временам даже привыкшие ко всему рыбаки. – Ты хоть бы раз в год на Пасху стаканы мыл! Гли, муха присохла!

– Скажите, господарь какой… – следовал флегматичный ответ. – Муха не кобель, отшкрябай да выкинь. А не нравится – шлёпай в город, к Фанкони, там без мух нальют…

Сначала Лазарь не держал у себя в заведении музыкантов, считая это бездоходным излишеством. Если разгорячённые гости слишком настойчиво требовали музыки, то Лазарь, сердито бурча, вытаскивал из-за стойки жестяную помятую трубу и принимался старательно дуть в неё, время от времени вытаскивая инструмент изо рта, чтобы пропеть по-гречески непристойные куплеты. Труба завывала, как мартовский кот, голос у Лазаря был противный, слуха не имелось вовсе, и рыбаки, бранясь, кидали прямо в трактирщика медные пятаки:

– На, дьявол одноглазый, замолчи только! Чтоб тебе черти на том свете так пели!

Довольно быстро Лазарь понял, что выгоды от его музицирования немного, и вынужден был с зубовным скрежетом нанять старика-еврея Шмуля со скрипкой. Но от Шмуля тоже оказалось мало пользы: почти глухой, обладающий скверным характером, он играл лишь то, что ему хотелось, а хотелось Шмулю чаще всего еврейских поминальных песен да изредка невесть где подслушанного марша из оперетты «Продавец птиц». Марш рыбакам понравился, они даже сочинили для него препохабнейшие слова, кои и исполняли хором, размахивая стаканами и воблой, под скрипку Шмуля. Но беда была в том, что настроение сыграть опереточный марш к старику подкатывало не чаще раза в месяц. А все остальные вечера он, закатив к потолку глаза и раскачиваясь, как маятник, извлекал из скрипки заунывные, полные скорби мелодии. Вскоре Лазарь понял, что пора спасать коммерцию. Плюясь и матерясь, он подсчитал кассу и пошёл уговаривать Илью Смоляко, не так давно появившегося в посёлке со своей семьёй.

Выслушав Лазаря, Илья согласился – не столько для себя, сколько для молодёжи, которая тосковала по московским выступлениям. Конечно, оказалось, что это совсем не то, что в столице. Здешней публике было далеко до князей, графов и купцов-миллионщиков. Оглушительные восторги рыбаков и контрабандистов, их топанье сапогами, свист и гогот никак не напоминали аплодисменты в ресторане Осетрова. Но всё же был в этих выступлениях слабый отголосок прежних времён. Однажды Илья даже поймал себя на мысли, что ждёт вечеров в трактире, и удивился, поняв, что радуется тому, от чего открещивался прежде как от чумы. Настя в своё время была права, попрекая мужа тем, что у него в голове одни лошади: в молодости – чужие, позже – собственные. А его голос, который пол-Москвы называло «оригинальным», «чудесным» и «божественным», тот самый тенор, которым Илья в равной мере сводил с ума и пьяных купцов, и профессоров консерватории, – что ж… Он и внимания на этот свой голос не обращал никогда. Есть – и слава богу, пропадёт – не заплачет… Может, и неправильно он жил? Может, надо было слушать Настьку, петь в ресторанах, а не драть глотку на конных базарах? Не хотел. Не умел. Не приучен был. И пел перед ресторанной публикой через силу, сначала ради Настьки, а потом ради Маргитки. Пусть девочка хоть так потешится. Пора, в самом деле, бросать эту вонючую дыру и перебираться в какой-нибудь город, хотя бы и в ту же Одессу. Зря он боится, надо уезжать. От Васьки подальше.

Обо всём этом Илья думал, сидя вместе с Маргиткой и Яшкой (беременная Дашка осталась дома) в маленькой комнатке за помещением трактира. Это было единственное чистое место в заведении Лазаря. Кровать с железными шарами покрывало лоскутное одеяло, на подоконнике валялись ленты и дешёвые мониста, на столе лежали сушёная дыня, макрель с оторванным хвостом, колода засаленных карт, бубен, обшитый полинявшими, когда-то красными лентами, и осколок зеркала. Со старого комода смотрел неизменный святой Никола – покровитель рыбаков. Комнатка принадлежала цыганке Розе по прозвищу Чачанка, тоже выступавшей в трактире Лазаря.

Чачанка пришла в посёлок прошлой осенью по дороге из Одессы – босиком, в синей юбке, рваной оранжевой кофте и красной косынке на курчавых волосах. В поводу Роза вела молодую гнедую кобылу под седлом с навьюченным на неё узлом, жевала истекающий соком помидор и с любопытством поглядывала по сторонам. Рядом с ней шагал сын – грязный мальчишка лет двенадцати. Вся эта процессия прямиком двинулась к трактиру Лазаря. Роза вошла внутрь, непринуждённо осмотрелась, поморщилась, метко запустила помидором в шмыгнувшую по полу крысу, подошла к стойке, за которой дремал Лазарь, и весело спросила:

– Что, ненаглядный, деньги любишь?

– Кто ж нынче не любит?

– Буду у тебя петь – золоту счёт потеряешь. Принимай!

Позже, в кругу смеющихся рыбаков, Лазарь плевался, проклинал святых Николу и Спиридиона и божился, что сам не знает, за каким лешим пустил к себе цыганку: «Заколдовала, чёрт голопятый! Заворожила! Завтра же выгоню!» Но «голопятый чёрт» с удобством расположился в задней комнате трактира – и, судя по всему, надолго.

То, что Роза приехала одна, без табора, и более того – без мужа, немедленно дало пищу для разговоров. Подливало масла в огонь и то, что она поселилась у Лазаря, а не рядом с семьёй Ильи Смоляко: обычно цыгане держались друг друга. Сначала ей приписывали сожительство с Лазарем, но трактирщик упорно отнекивался. Бешенство, с которым он это делал, убедило рыбаков в том, что удочку Лазарь всё-таки закидывал, но явно получил отказ.

«И то, зачем он ей, пьяница кривой? Баба-то красивая, в соку…»

Да, что-то неудержимо привлекательное было в невысокой и подвижной фигуре тридцатилетней Розы, в её загорелых руках, всегда смеющихся глазах, остром подбородке, недлинных курчавых волосах, выбивающихся из-под платка, в манере быстро и резковато, всегда с шуткой, разговаривать, звонко, по-девичьи, смеяться, запрокидывая голову и высовывая язык… Всего этого оказалось достаточно, чтобы мужчины посёлка предприняли ряд визитов в заднюю комнату трактира. Сначала Роза выпроваживала рыбаков вежливо, но через неделю терпение её лопнуло. Весь трактир был свидетелем того, как из комнаты Розы одновременно с грохнувшим выстрелом вылетел огромный, как медведь, чёрный и рябой контрабандист Белаш, а за ним, потрясая кремнёвым ружьём Лазаря, выскочила полуодетая негодующая Роза. Выпалила она из ружья, конечно, вхолостую, но с того вечера её оставили в покое.

Вскоре Роза раздобыла себе лёгкую плоскодонную шаланду и на рассвете, поражая весь посёлок, невозмутимо выгребала в море. Возвращалась она к полудню, усталая, весёлая, выкидывала на берег бычков и скумбрию, вытаскивала ведро креветок или мидий. Днём уходила в город, шаталась по Привозу с корзинами рыбы, иногда гадала, сидя на углу, на картах или бобовых зёрнах, порой заходила в лошадиные ряды и лезла к барышникам с советами – по признаниям кофарей[7]-цыган, весьма дельными. А вечером пела в трактире Лазаря, колотя в свой старый бубен, плясала, вскочив на стол, и весь зал звенел от её высокого и звонкого голоса. О себе Чачанка никогда не рассказывала. Не пустилась она в откровения и с цыганками, и обиженная Маргитка даже заявила о том, что Роза вовсе не их породы. Мол, разве будет цыганка сторониться своих, жить одна? Разве цыганское дело ловить рыбу? Разве сядет цыганская женщина верхом на лошадь? Разве осмелится она давать мужчине советы, как выгоднее купить или продать коня? Роза посмеивалась над такими разговорами, но никого не переубеждала. Её сын с утра до ночи носился по посёлку с ватагой других мальчишек, и от него, так же как от матери, нельзя было выведать ни слова.

Стоило Илье вспомнить о Розе – и она тут же появилась на пороге комнаты. Чачанка никогда не переодевалась для выступлений – оставалась в своей синей широкой юбке и оранжевой блузке и лишь набрасывала на плечи зелёную шаль с кистями. Так Роза была одета и сегодня. Войдя, она подошла к столу, взяла бубен, весело потыкала пальцем в перегородку.

– Чего сидим, ромалэ? Второго пришествия ждём? Слышите, как рыбачки разорались? Пора выходить, не то они Лазарю весь кабак разнесут. С города Лёвка Шторм со своими мальчиками пришёл, так уже по лампам стрелять примеряются!

Появление цыган встретили восторженным воем, топотом сапог, свистом. Роза топнула босой пяткой, взмахнула бубном и запела – как обычно, не дожидаясь вступления гитар:

– Не держите мине, мама, не вяжите дочку,

Я в окошко утеку тёмною ночкой!

Где гуляет мой фартовый, козырной мальчонка?

Позабыл, злодей-обманщик, за свою девчонку!

Эту песню Роза принесла из Одессы. Но пела она её на цыганский манер и так ловко, словно подслушала не в каком-то воровском притоне, а в кочевом таборе. Шум за столиками не только не утих, но сделался ещё сильнее, когда Роза, ударив в бубен и бросив его через весь трактир опешившему Лазарю, кинулась в пляс между столиками. Гости заорали от восторга; десятки загорелых, грязных, просоленных, покрытых татуировками рук потянулись к Розе, а она, уворачиваясь, грозила пальцем, показывала язык и била без удержу тропаки на заплёванном полу. Её поймал, подкравшись сзади, контрабандист Белаш, взметнул вверх на своих огромных руках, поставил на стол, и рыбаки, повскакав с мест, помчались к этому столу. Лазарь кинул Розе бубен. Она ловко поймала его, заколотила ладонью по гладкому верху и начала отплясывать прямо на столе, под звон содрогающихся бутылок и стаканов.

Илья скосил глаза на Маргитку. Как и ожидал, увидел злое, надменное лицо. Да… Когда эта красавица стерпеть могла, чтобы не на неё, а ещё на кого-то смотрели? Сейчас, как прижаренная, плясать кинется…

Илья не ошибся: в тот же миг Маргитка широко улыбнулась, кинула брату через плечо: «Играй!» – и, вскинув руки, с места, без выходки, понеслась в пляс. И больше Илья не замечал никого и ничего. Он даже сделал шаг вперёд и встал не за спиной Маргитки, а слева от неё, чтобы видеть это смуглое лицо, зелень глаз, качающиеся в такт косы, серьги, мониста. И узенькие носки туфель Маргитки так же, как когда-то в Москве, выглядывали из-под подола красной юбки, и такими же ловкими, гибкими, отточенными были движения, и так же мелко частили плечи, и гнулась она, как молодая ветка, и отрывисто кричала гитаристам: «Авен[8], авен, авен!», ускоряя темп. Даже закончившая пляску и спрыгнувшая со стола на колени Белаша Роза смотрела на Маргитку с восхищением. Рыбаки сгрудились вокруг плясуньи, хлопали в ладоши, свистели. А она носилась перед ними, поднимая ветер шалью, била плечами, кричала Илье и Яшке: