– На Москве, – коротко ответил Илья и, желая переменить разговор, спросил:

– Дети есть у вас? Много?

– А-а, чтоб у меня столько коней было, сколько этих сатанят… Тринадцать их, оглоедов. Пошли, покажу. – Мишка махнул рукой на шатёр и стоящую рядом с ним странного вида телегу, крытую рогожей, свешивающейся до самой земли. Присмотревшись, Илья увидел, что это не телега, а двуколка с задранными в небо оглоблями. Возле неё догорали угли костра. Над ними висел закопчённый котёл со вмятиной на боку, в котором что-то булькало, а рядом, жадно наблюдая за этим бульканьем, сидело трое худых большеглазых подростков с соломой в волосах.

– Пашка, Ванька, Васька, – отрекомендовал их Мишка, на всякий случай грозя сыновьям кулаком. Затем стукнул по колесу двуколки: – Эй, выджяньте[37]!

Под рогожей зашумели, завозились, кто-то громко заревел. Первой выскочила, путаясь в рваной юбке, девчонка лет десяти, чумазая и белозубая, с мелкокудрявой копной волос. Прямо в её подставленные руки вывалился, вопя, трёхлетний, совсем голый мальчишка. Из-под телеги выполз, отчаянно зевая, парень лет четырнадцати, за ним вылезли рыжая грязная собака и двухлетняя девочка в мужской кожаной жилетке на голое тело. Наконец из телеги высунулось сразу шесть грязных пяток, и на землю перед углями съехали друг за другом заспанные тройняшки.

– Вот! – гордо заявил Мишка, тыкая кнутом в сторону детей. – Это всё моё!

– Их же десять… – Илья бегло пересчитал Мишкино потомство.

– Двое сыновей женились, у меня внуков восемь уже. Или десять… Ташка, восемь или десять? А, бог с ними, какая разница… И дочь на Николу зимнего замуж выдал во влашскую семью. Эти – те, что на моём хребте остались.

«Остатки» молчали, сосали грязные пальцы, равнодушно поглядывали на незнакомого цыгана. Десятилетняя девочка улыбнулась Илье, ловко шлёпнула комара на щеке, смутилась и спряталась за плечо брата.

– Вот так и живём, морэ, – послышался за спиной Ильи негромкий голос, и он, оглянувшись, увидел подошедшую Ташку. – Тяжело, сам видишь. Вертимся, поворачиваемся, как воры на базаре. Мишка с сыновьями кузнечит, я гадаю, по ярмаркам бегаю, дети на базарах пляшут хорошо…

– Так отчего же тяжело, сестра?! – удивился Илья. – С таким выводком вы уж золоту счёт потерять должны! Да и ты всегда добыть умела, я ж помню…

– Умела… И сейчас умею. Мишка, да ты куда? – перебив саму себя, окликнула Ташка мужа, вдруг устремившегося к большому костру, где мелькали тени цыган и слышался чистый девичий голос: «Ах, да ты ночь моя, ноченька…»

– За Улькой! – раздалось из темноты. – Пусть поглядит Смоляко, какую…

Окончания фразы Илья не услышал: голос Мишки потонул во взрыве смеха и весёлых голосов. Он опять повернулся к Ташке и только сейчас заметил, как плохо она одета. И юбка, и кофта, и фартук на жене Хохадо были чистыми, но изодранными в клочья. Более того, на Ташке не оказалось ни одного украшения. Илья нарочно присмотрелся, когда угли вдруг выстрелили ярким снопом искр: не померещилось ли. Но глаза его не обманули: Ташка не носила даже самых простых медных серёжек.

– Дочь недавно замуж пристроили… – задумчиво, смотря на гаснущие угли костра и не замечая изумлённого взгляда Ильи, продолжала Ташка. – Два года я ей на приданое собирала, да так и не собрала. Нищей за влаха отдали – слава богу, гадать хорошо умела. Хоть сейчас по-людски живёт.

– Сестрица, да скажи ты мне человечьим языком, что у вас тут делается?! – свирепо спросил Илья. – В какую такую прорву у вас деньги уходят, что ты девке на приданое собрать не можешь?! Это при твоей-то хвати! Ты ж со своей матерью на рынке козла за корову сбыть могла! Мишку, что ли, жадность заела, в кубышку всё пихает?

Ташка пожала плечами, вздохнула. Грустно улыбнулась.

– Какая ему кубышка, господь с тобой… Ты запамятовал просто, Смоляко, а Мишка, он же… он и допреж такой был. Я ещё девчонкой по табору бегала, а помню, как Фешка визжала, что она, мол, гадает-просит с утра до ночи, как каторжная, а он… всё в карты спускает.

Илья поскрёб затылок и шумно вздохнул. В самом деле, Хохадо играл всегда и везде, играл страстно и, как правило, неудачно. Видать, до сих пор это за ним осталось.

– Не везёт ему?

– Не везёт, – подтвердила Ташка – впрочем, без досады и без горечи: видимо, за двадцать лет она уже со всем смирилась. – Нет, морэ, иногда, конечно, бывает, что… Вот, хотя бы прошлой осенью под Киевом, три дня и две ночи играл, три тысячи рублей принёс, истинный крест! Ну-у-у, Илья, тогда он мне и серьги золотые, и дочерям кольца, и отрезы, и шаль атласную подарил, весь табор любоваться приходил… Но только уже на другой день ничего не стало. Даже шаль, и ту он с меня сдёрнул… Всё, что я Машке на приданое наскладывала, забрал – и как в колодец! На мне ни одни серёжки дольше трёх ден не висят. Другой раз, когда в Кишинёве играл, тоже повезло… Даже лошадь тогда купить успел! Мы целую неделю, как баре, ездили! Я уж не знала, кому молиться от счастья! А потом раз – и сменял её! Невесть на что, через четыре дня в оглоблях пала, влахи со смеху помирали…

– Так у вас… и лошади нет?!

– Нет, – спокойно, без смущения, созналась Ташка. – Сам же видишь, не телега, а двуколка, мы с Мишкой и впрягаемся по очереди. Тяжело, конечно, да и не положишь в неё много… так и обходимся тем, что на нас. Мелюзгу мы с Улькой сами носим, надрывается она у меня, бедная… Ей пятнадцать уже, замуж пора, так куда ж я её выдам? Кормилица девка, мы с ней вдвоём по деревням, по базарам… Добывает лучше меня, вот тебе крест! Порой такого бабам наговорит, что те ревмя ревут да прямо в руки ей добро пихают, и откуда берёт только! Её бы замуж за парня хорошего – через неделю бы уже вся в золоте ходила, а вот…

– Мать господня… – пробормотал Илья, проводя ладонью по лицу. Что сказать Ташке, он не знал, потому как и представить себе не мог, что Хохадо, даже с его неистребимой страстью к картам, докатится до такого. Многие цыгане играют, и в таборе, и в городе. Митро на ипподроме сотни оставлял, он сам, Илья, случалось, спускал в карты весь ярмарочный барыш… но чтоб у жены даже серёжек не было?! Чтобы телегу на себе таскать?! Слов он так и не нашёл, да и не мастер был утешать, и поэтому со вздохом вытащил из-за пазухи завёрнутые в тряпку деньги – весь барыш с тираспольского базара.

– Возьми, сестра. На детей тебе. Возьми, не бойся, не последнее отдаю. Да прячь быстрей, пока Мишка не вернулся! Эх, жаль, ты сама лошади укупить не сумеешь…

Ташка взяла деньги без благодарности, быстро, покосившись в сторону, и спрятала их за вырез кофты. Девичий голос у костра умолк, вместо него запела скрипка. Прислушиваясь к ней, Ташка спросила:

– Ты-то как живёшь, морэ? Ни слова ещё не сказал… Что с твоей семьёй? Нам разное говорили… Неужто правда?

Илья смущённо потёр кулаком лоб. Ну, что было ответить? Выворачивать свою непутёвую жизнь даже перед роднёй не хотелось, а для вранья вроде стар уже… Его спас возникший возле углей Хохадо. Мишка тащил за руку девушку, которую немедленно втолкнул в дрожащий круг света.

– Вот! Гляди! Дочь старшая, Улька! Невеста! Ванька, да подбрось в огонь-то, подбрось, пусть Смоляко посмотрит!

Стройная девочка молча, в упор, без улыбки взглянула на Илью. Когда один из мальчишек кинул на угли охапку сухих полынных стеблей и те весело вспыхнули, Илья увидел, как чудовищно оборвана Улька. Да, цыганские дети ходили в обносках всегда и везде, удивляться тут было нечему. Чем больше девчонка похожа на нищую, тем скорей ей подадут в деревне или на базаре, это понятно и привычно. Да и чего ради покупать детям одежду, если на них всё горит, и старое, и новое?! Такое даже Настьке в своё время в голову не приходило, и их мальчишки скакали по табору сначала в чём мать родила, а потом – в какой-нибудь дранине, как и остальные, хотя деньги у Ильи, грех жаловаться, водились всегда. Но, глядя сейчас на дочь Хохадо, Илья увидел, что на Ульке вместо кофты надет мешок с прорезями для рук и головы, на котором спереди аккуратно нашиты маленькие цветные лоскутки. Голые руки Ульки были прикрыты какой-то странной шалью – как почудилось Илье, связанной из лохматых веревок. «Дэвлалэ… – в который раз подумал он, стараясь не показать на лице смятения. – Докатился Мишка… Девку-невесту в мешок вырядил…»

Как ни старался Илья, наверное, в глазах его всё же что-то мелькнуло, потому что Улька, встретившись с ним взглядом, чуть усмехнулась углом рта и вздёрнула подбородок. Золотистый свет упал на неё, и Илья вдруг увидел, что Улька – красавица. То, что он принимал за шаль на её плечах, оказалось волосами – вьющимися, страшно грязными, сплошь закрывающими плечи, спину и руки. В лице Ульки, смуглом, овальном, как у матери, с крошечной родинкой на том же месте не было Ташкиной мягкости и нежности черт. Высокий чистый лоб, длинные, вразлёт, широкие брови, тёмные глаза без улыбки напомнили Илье Ташкину мать, лучшую гадалку табора. Видать, Улька эта в бабку вся уродилась…

Ульке, видимо, надоело, что её разглядывают. Чуть дёрнув плечом, она сделала несколько шагов к огню (Илья заметил, как непринуждённа и уверенна походка девушки), села, небрежно откинула падающие на глаза пряди и, привалившись спиной к колесу двуколки, взяла на руки двухлетнюю сестрёнку. Ещё раз посмотрела на Илью – прямо, почти с вызовом – и не спеша отвернулась.

– Расселась, царевишна, поздоровайся! – рыкнул Мишка.

– Доброго вечера, – вежливо, но равнодушно, по-прежнему глядя в огонь, произнесла Улька. В её миндалевидных, как у Ташки, глазах бились два золотых язычка.

– Как ты её назвал? – усмехнулся Илья.

– Не я назвал, цыгане! – фыркнул Мишка. – Так и зовут – «царевишна»! Видал, как ходит, как смотрит?! Откуда взялось только! Она так и по ярмарке плавает – нос кверху, выступает, будто анператорская дочка, – а за ней гаджэ стадом: «Цыганочка, постой! Цыганочка, спой, спляши! Цыганочка, дай на тебя посмотреть!» А она, чертовка, им в ответ: «Давайте по пятаку, не то бегом побегу!» И дают, что ты думаешь! И серебро кидают! Влахи к ней сватаются, сами платить готовы!