Чавуш-баши[4], забеспокоившись, выглянул в караульную дверь башни с островерхим куполом, которая отделяла площадь от второго двора, и крикнул: «Эй, это кто там нарушает покой? Вы разве не знаете, что во дворец нельзя врываться, как в хлев?»

Один из всадников засунул руку за пазуху, вытащил шелковую сумку пурпурного цвета и поднял ее над головой. Увидев пурпурную сумку, чавуш-баши вытянулся и подобрался. Голос второго гонца отозвался эхом в высоких стенах дворца.

– Мы несем весть из дворца в Эдирне. Тебе нужны доказательства? Вот, смотри.

Чавуш-баши, крутя двумя пальцами кончики своих черных пышных усов, вздымавшихся по обеим сторонам его рта, которые он каждое утро заботливо смазывал маслом фундука, попытался сгладить неловкий момент. Он понизил голос, но в его тоне все равно слышался приказ: «Ну-ка быстро говорите, что за весть. Чего стоите?»

– Мы уполномочены сообщить известие только Джаферу-аге. Таково повеление нашей госпожи.

– Ах ты, дурень пустоголовый, разве можно вот так запросто появляться перед самим главным евнухом? Ты что, ни правил, ни порядка не знаешь, тебе и простое воспитание неведомо? Скажи, что собирался доложить мне, забирай своего дружка да проваливай!

Чавуш-баши смотрел на сумочку-кесе, которую гонец продолжал держать перед собой. Едва увидев, он узнал ее. Пурпурный цвет был печатью Хюррем Султан. В государстве Османов не было двери, которую бы не могла открыть такая сумочка. Не было и такой жизни, которую бы она не могла унести. Несмотря на это, он не сдержался. Потянувшись, он попытался выхватить ее. Весь в черном, всадник с острыми, как у сокола, глазами отпрянул быстро, как молния. А рука его товарища потянулась к кривому кинжалу на поясе.

– Перестань, чавуш-баши, – шипящий голос был полон угрозы. – Что нам велено сообщить тебе, то я тебе и сообщу.

Стражники, окружившие чавуш-баши, увидели в той тьме молнии, сверкнувшие в глазах обоих гонцов. Чавуш-баши попридержал ругательство, чуть было не сорвавшееся с его языка. «Несчастные дурни, безбожники, ублюдки бесчестные, прихвостни московитские», – подумалось ему, но никакого намерения произносить эти слова вслух у него не было. Ведь он знал, что значит прогневать Хюррем. «Следуйте за мной», – только и бросил он и, развернувшись, положив руку на кривой меч на поясе, покачивая хвостом войлочного колпака, висевшего у него на затылке, пошел прочь с важным видом. Гневно вышагивая в своих красных кожаных сапогах, он пытался скрыть свой испуг.

Они дошли до ворот третьего двора вместе – впереди чавуш-баши со стражником в красно-белой одежде и пикой, следом – двое гонцов в черном. С лошадьми остались двое конюхов. Ведь в ворота третьего двора никто, кроме самого падишаха – будь то хан или король, – не мог въехать на лошади.

Один из всадников, обернувшись, посмотрел назад. Конюхи пытались успокоить лошадей, яростно бивших копытами и пытавшихся, задрав голову, вырвать удила.

Когда они проходили под воротами, по обеим сторонам которых красовались две остроконечных деревянных башни, к ним присоединились еще четверо слуг с фонарями в руках.

Они прошли мимо Павильона правосудия[5], в котором каждое утро после утреннего намаза визири на заседании Дивана[6] обсуждали государственные дела. Здание стояло в темноте, если не считать несколько фонарей, горевших в караульной будке. Стены возвышались так, будто скрывали в своей тьме какую-то тайну. Одетые в черное гонцы Хюррем Султан были по-прежнему напряжены. Тени в свете фонарей стелились по земле, по белому мрамору и неотступно следовали за ними – то спереди, то сзади.

Здание, оказавшееся справа от ворот третьего двора, было, в отличие от Павильона правосудия, залито светом. Прислужники торопливо входили и выходили с большими подносами в руках. Чудесные запахи, доносившиеся из дворцовой кухни, где каждый день готовили по сорок – пятьдесят разных блюд, сладостей, сиропов, шербетов, напомнили двум гонцам, что у обоих со вчерашнего дня не было во рту ни маковой росинки.

Наконец они прошли через переходы, через сады, в которых поднимались волшебные ароматы, мимо фонтанов, от которых днем не отходили все жители дворца, наслаждавшиеся оставшимися от лета теплыми деньками, – хотя стояла середина осени. Они прошли мимо Эндеруна[7], где молодые люди из самых разных краев, приняв ислам, изучали дворцовые порядки и обычаи, а также религию, науку, историю, политику, турецкий и персидский языки, а затем подошли к гарему. Дальше хода не было.

Гонцов Хюррем Султан впустили в караульную будку подождать прихода Джафера-аги, а в это время слуга уже мчался в гарем, чтобы немедленно доложить об их приезде, и ему даже не мешали его туфли с острыми носами. Парень бежал, задыхаясь, по длинным узким коридорам, вымощенным камнями, по узким переходам, вившимся между дворцовых павильонов и особняков. Ему хотелось закричать: «Черный Ага, Кара Ага, приехали вестовые», но от страха он мог произнести эти слова только шепотом.

Джафер-ага, которому отправила весточку Хюррем Султан, был самым влиятельным человеком в гареме. Звать-то его звали Джафером, но говорили все про него Черный Ага – Кара Ага. Славу эту ему снискал уж, конечно, не цвет кожи – черный, как безлунная ночь. Этот суданец с огромным носом, огромным ртом, как у дэвов[8] в сказках: одна губа на небе, вторая – на земле, с первых дней, как Хюррем попала в гарем наложницей, был хранителем всех ее тайн, делил с ней все радости и печали, иногда был ее уполномоченным лицом, но чаще – шпионом. В этом и была главная причина того, что вокруг него высилась стена страха.

Так как его огромное тело было совершенно лишено шеи, казалось, что огромная голова покоится прямо на плечах. Если бы не белки его глаз и – когда он изредка улыбался – ненадолго вспыхивавшая улыбка, то в темноте его было бы совершенно не видно. Долгое время гарем просыпался по ночам от очередного вопля той или иной испуганной наложницы, но потом, когда в происходящем разобрались, было решено, что Джафер отныне всегда будет ходить только в белом. Однако на этот раз Черный Ага появился в коридорах гарема в черных шароварах.

Сколько Джафер помнил себя, он всегда был при дворце. Он даже не знал, как попал сюда и где была его родина. Его называли суданцем, но, кажется, он был абиссинцем. О детстве у него сохранилось несколько полустертых воспоминаний. Какой-то пиратский корабль, пропахший сыростью подвал, в котором его лишили мужского достоинства, а он корчился от боли. Собственные крики до сих пор стояли у Джафера в ушах.

Хюррем попала во дворец именно в те печальные, одинокие и полные боли для Джафера дни. Ее звали тогда Александра. Кажется, они были одного возраста. Слуги смеялись над ней: «Пятнадцатилетняя проказница!» Вот и Джаферу было примерно столько же лет.

Непокорной была Александра, которую в глаза и за глаза все называли московиткой. Эта славянка была с норовом. Если хоть какая-то мелочь была ей не по нраву, она мгновенно взрывалась, ставила все и всех на голову, не слушала ни самого падишаха, ни Валиде Султан. Даже ее поход в баню превращался в проблему. Вместе с ней в гарем попала татарская девочка из Крыма, Мерзука, и они с Александрой часто сидели вдвоем, забившись в угол. Иногда по ночам Джафер слышал, как Александра плачет. А еще по ночам, когда откуда-то издалека, с моря, оттуда, где стояла Девичья башня[9], мягко струился лунный свет, он слышал песню на непонятном ему языке. Голос Александры иногда журчал ручейком, но чаще всего срывался с ее губ не то тихим стоном, не то шепотом. Ясно было, что в песне ее – тоска по родине. Наверное, она очень тосковала по родному краю, по родному селению. Вспоминала, наверное, о матери, об отце. Джафер тогда делал вид, что занимается чем-то важным, и ждал, пока Александра не допоет.

Он видел, как из родников глаз девушки по щекам стекают жемчужинки слез. Девушка тоже ведь была несвободна. И вот в одну из таких ночей их взгляды встретились.

Он решил немедленно взять себя в руки и уйти, но девчонка, которая только недавно начала учить турецкий, неловко растягивая слова, произнесла: «Не уходи! Кто ты?»

– Джафер.

– А я – Александра Лисовская.

– Почему ты плачешь?

– Просто плакать. Не умею сказать.

Джафер усмехнулся.

Девчонка путала слова и к тому же плохо выговаривала букву «р», вместо этого у нее получалось нежное «г». И так она продолжила говорить и потом, долгие годы. Даже сейчас, когда Хюррем Султан начинала нервничать, кричала она, картавя: «Скажите всем стагшим агам. Таков наш пги… пги… пгиказ!»

Но теперь больше никто над ней не смеялся.

Той ночью Александра сказала: «Не говори никто. Пусть будет стгашная тайна. Наш тайна».

Эта тайна стала первой тайной русской наложницы Александры и Джафера. Им предстояло придумать еще много общих тайн. Платой за эти тайны были пугливое уважение, которым пользовался в гареме Черный Джафер, и небольшое состояние, которое ему удалось скопить.

Сколько долгих-предолгих лет осталось позади? Тридцать? Или сорок? Скандальная наложница стала одной из самых влиятельных женщин мира. Да и Джафер теперь был не тем несчастным, всеми понукаемым и побиваемым скопцом, которого каждая женщина двора норовила обсмеять: «А говорят, что у тебя все совсем отрезали! Ну-ка покажи!» Да и гарем теперь был уже не тот. Он стал просто домом, где жили падишах и его семья: шехзаде[10] и принцессы. Девушек, которые так нравились молодым шехзаде, не убрали, но гарем уже не был прежним. И главой этого нового гарема уже долгое время пребывал бывший раб-абиссинец Джафер-ага.

Джафер сидел на караульном посту, который назывался Колонная Передняя, предаваясь воспоминаниям, когда вбежал слуга с раскрасневшимися от волнения щеками и позвал его: «Кара Ага, Кара Ага!»

– Ах ты, дурень! Что за спешка такая? Тебе что, жить надоело? Разве можно кричать в доме самого падишаха? Ну-ка замолчи немедленно, не то велю приказать тебя приколотить прямо здесь за уши!