МАДАМ КЛАВЬЕР

1

Весна в 1798 году была ранняя и очень теплая. Уже в начале марта набухли почки на деревьях, а в тех местах, где чаще светило солнце, пробивалась молодая травка. Погода была самая приятная, и всех в эти чудные дни, и богатых, и бедных, переполняли надежды.

Еще с весны прошлого года все почувствовали, что жизнь становится дешевле — впервые после взятия Бастилии. Цена пшеницы по причине изобилия понизилась, фунт говядины стоил всего 4 су при оптовой покупке и 8 су в розницу. Бедняки были довольны тем, что имеют, наконец, свои «три восьмерки», которых так добивались еще в 1789 году, то есть имеют хлеб по 8 су за три фунта, вино по 8 су за пинту и мясо по 8 су за фунт.

Но это облегчение совершенно иначе отражалось на Белых Липах. Я просматривала счета и доклады, приходившие из поместья, и видела, что наши доходы уменьшаются. Хлеб продавать было трудно. Мы даже несли убытки. Я написала Полю Алэну, горячо убеждая его с этого года заняться картофелем, но не могла ручаться, что он последует этому совету. Он наверняка не отдает все силы хозяйству. А я не могла отлучаться из Парижа. Деверь присылал мне деньги сюда. Кстати, в последний раз поступило на сто тысяч меньше, чем я рассчитывала.

Широкая терраса вся была залита солнечным светом. Я опустила белые легкие занавески и вернулась к письменному столику. Со счетами было покончено. Я снова взяла конверт с письмом сына и в десятый раз стала его перечитывать.

Жан писал из Итона, где учился уже шестой месяц. В этом привилегированном учебном заведении у него была комната, которую он делил с Джеймсом Говардом — английским мальчиком из очень знатной семьи. Жан уверял, что уже отлично выучился говорить по-английски и понимает все, что рассказывают учителя. Порядки в Итоне еще строже, чем в коллеже, воспитанников выводят в город только раз в месяц, остальные дни они проводят на территории заведения и живут по расписанию. Для разбора скверных поступков и шалостей здесь, бывает, устраивают «аристократический суд», «суд чести». Сын, вероятно в шутку, добавлял, что, по крайней мере, в Итоне ему никого еще не приходилось вызывать на дуэль. После Рождества в школу приезжала королева, обошлась со всеми очень милостиво, и по ее приказу всем воспитанникам было роздано по полфунта шоколада. Жану хотелось бы прислать мне подарок на Пасху, но он не знает, возможно ли это («Боже мой! — подумала я в который раз. — Я ведь тоже ничего не смогу ему послать. Счастье, что хоть письма доходят»).

Из письма сына я знала, что дед навещает его лишь раз в месяц, потому что служит не в Лондоне, а в Эдинбурге, служит графу д’Артуа. После Рождества в Итоне был герцог дю Шатлэ и привозил подарки. Летом принц де ла Тремуйль обещал определить Жана в артиллерию.

О том, собираются ли они летом хотя бы заглянуть в Бретань, Жан не писал. В заключение сын передавал привет Марку и «тысячу горячих поцелуев моей любимой мамочке».

А вот от Александра не было известий. Лишь один раз Поль Алэн как-то неуверенно сообщил о том, что герцог, видимо, в Лондоне. Письмо Жана подтверждало это. Но оно было написано еще месяц назад.

Я откинулась назад, погружаясь в не слишком веселые размышления. Стефания, сидевшая за рукоделием, подняла голову.

— Снова! — произнесла она не без упрека. — Хотелось бы хоть поглядеть на человека, из-за которого ты так мучаешься.

— На кого?

— На твоего мужа, милая. Это ведь из-за него лицо у тебя такое скучное.

— Еще бы. Я почти полгода его не видела.

В прошлом году было то же самое, день в день. Но тогда Александр вернулся благодаря некоторому смягчению режима. Теперь на это надежды не было. И дело, ради которого я приехала в столицу, продвигалось с черепашьей скоростью.

— Пойду погляжу, что там с ужином, — произнесла Стефания, откладывая вышивание в сторону.

Едва она ушла, со двора донеслись стук копыт и чьи-то веселые голоса. «Вероятно, Аврора вернулась», — подумала я. Через некоторое время она появилась на террасе — в нежно-зеленой амазонке с широкой разлетающейся юбкой, под которую были надеты узкие облегающие брюки для верховой езды. В руках Аврора еще держала хлыст, а сама была растрепанная, разрумянившаяся, веселая.

— Аврора, как можно? — спросила я укоризненно. — Ты уехала едва ли не на рассвете, а теперь уже почти вечер! Где вы были?

— Дени возил меня в Булонский лес. Да ведь я и не обещала вернуться скоро. День такой чудесный…

Взмахнув юбкой, она села рядом со мной и стала снимать перчатки. Улыбка не сходила с ее лица — видимо, она была просто не в силах не улыбаться.

— Знаешь, мама… — шепнула она чуть смущенно. — Дени такой милый, любезный, внимательный… Словом, хороший.

— Я рада. Правда, мне кажется, вы чересчур часто видитесь. Я даже не понимаю, когда он успевает учиться. Ведь он почти каждый день тебя приглашает.

— Да, — подтвердила она, кивая чуть лукаво. — Я подозреваю, что из-за меня он и не учится вовсе.

— У него будут неприятности.

— Зато сейчас мы так весело проводим время!

— Видимо, — сказала я осторожно, — нет смысла спрашивать, нравится ли он тебе.

— Да, мама! Еще как! Мне ни с кем не было так приятно!

Я внимательно смотрела на юную Аврору, стараясь вникнуть в ее настроение, понять и сделать правильные выводы. Я не могла ошибиться в догадках: она увлечена, и увлечена искренне. Она не строит каких-то расчетов, и ее зарождающееся чувство к молодому Брюману — это искреннее чувство. Вот почему я так боялась за нее. Это и заставило меня произнести следующие слова.

— Послушай меня, детка, — сказала я. — Послушай, это серьезно. Я не хочу обидеть тебя никакими подозрениями.

— О чем ты, мама?

— О том, что ты не знаешь жизни. Не знаешь Дени Брюмана. Ему двадцать три года, а в этом возрасте редко какой юноша способен оценить свои поступки. Редко кто из молодых людей думает о женщине больше, чем о себе. Я не говорила бы тебе этого, если бы не любила тебя. Ты очень юна, моя дорогая. Не допусти, чтобы тебя обидели.

— Да ведь я ничего ему и не позволяю!

— Охотно верю. Но никто не знает, как повернется дело. Ты так молода, что можешь совершать поступки, только потом осознавая их глупость. Я бы не хотела, чтобы этот юноша воспользовался тем, что ты неопытна, и тем… что тебе с ним, так сказать, весело.

— Дени не такой, мама… Он порядочный.

— Ты не можешь знать в точности, каков Дени, — сказала я мягко. — Поверь мне, Аврора. Я знакома со всем этим на собственном опыте.

Она даже с каким-то испугом смотрела на меня. Видимо, я разбудила в ней сильные подозрения насчет нового друга. И я не жалела об этом.

— Помнишь, что сказано в Евангелии, девочка? Не следует метать бисер перед свиньями. Твоя красота, юность, неопытность — это сокровище, Аврора. Подумай, как им распорядиться таким образом, чтобы это не заставило тебя страдать.

— А разве бывает любовь без страданий? Я вижу, как ты мучаешься из-за господина герцога!

— Если это вправду любовь, то, пожалуй, можно и пострадать, — сказала я улыбаясь. — Но страдать из-за коварства какого-нибудь мальчишки — это уж сущий кошмар, и я не хочу для тебя этого.

Я привлекла ее к себе и, поцеловав в висок, проговорила:

— Я хочу, чтобы ты была счастлива.

— Ты замечательная, — сказала она искренне. — Ты самая лучшая моя подруга.

Я рассмеялась, и мы вместе отправились на кухню, чтобы проследить за приготовлением сливочных вафель к ужину.

Я вспомнила об этом разговоре и невольно подумала: до чего же мои слова были похожи на слова матери аббатисы, когда она напутствовала четырнадцатилетнюю Сюзанну де ла Тремуйль перед поездкой в Бель-Этуаль.

В отличие от довольно-таки тревожного начала января февраль и март моей парижской жизни были очень спокойны. Я начинала свой день в десять утра с какого-нибудь визита, а до вечера успевала посетить многие людные места и побыть на виду. Я смирила свою гордыню и теперь была на дружеской ноге со многими известными буржуазками. Я даже принимала их у себя. Дважды мне удалось встретиться с самой Жозефиной Бонапарт. Нынешнее положение жены кумира ее не изменило: она лишь стала одеваться лучше, а в остальном ничуть не заважничала. Жозефина обожала общество аристократок и часто приглашала их к себе — разумеется, на свою половину, ибо ее муж-генерал веселого времяпрепровождения не любил, не танцевал и с дамами почти не разговаривал.

Ну а если мне удалось побывать гостьей самой гражданки Бонапарт, то о прочих дамах, таких, как супруги директоров и нуворишей, и говорить не приходилось. Их тешил блеск моего имени, возможность побыть в тени столь громкого титула. Насчет всего прочего я не обольщалась: они любили меня не больше, чем я их. Просто сейчас вздохи по монархии вошли в моду. Некоторые находили, что слова «гражданин» и «гражданка» звучат несколько грубо и даже, пожалуй, режут слух.

Для меня знакомство с нынешними хозяевами жизни давало возможность быть в курсе всех событий, знать сплетни, слухи, первой узнавать новости и, при случае, заставлять ветер дуть в мои паруса. Я использовала эту возможность, как только могла, хотя очень часто надежд моих она не оправдывала.

Мне мало удалось узнать. Я проведала о двух вещах: первая занимала всех женщин и состояла в том, что Флоре Клавьер пора перестать бывать в обществе. Ее беременность уже всем бросалась в глаза, а нынешние буржуазки считали, что это стыдно — показываться чужим мужчинам в таком виде. Флоре, видимо, было на это наплевать, поскольку она появлялась в самых разных местах Парижа.

Все прочие сплетни касались дальнейших планов генерала Бонапарта. Шумиха, поднятая вокруг его имени в декабре, слегка поутихла, и он сам, вероятно, чувствовал, что спокойная жизнь в Париже означает для него забвение и потерю популярности. Мир, которого все так ждали, для него был концом военного поприща. Спокойствие он воспринимал как истинное мучение. И когда, наконец, в феврале генерал совершил поездку на Западное побережье, все сразу предположили, что близится война с Англией. Вихрь англофобии пронесся по буржуазным кругам. «Бонапарт возьмет реванш за неудачу Гоша», — утверждали чиновники. Директория была одержима идеей продиктовать мир в Лондоне.