ПРАЗДНИК В ГРАН-ШЭН

1

Выставка, организованная осенью 1798 года на Марсовом поле в Париже, явилась событием очень новым и необычным в экономической жизни Франции. Четыре года, минувшие со времени прекращения робеспьеровского террора, для фермеров и землевладельцев были в целом удачными: по крайней мере, их никто не грабил, не казнил и не реквизировал у них зерно. Кроме того, и погода все эти четыре года была благоприятная. Богатые урожаи, собиравшиеся каждое лето, сбили цены на пшеницу, рожь, ячмень и усилили конкуренцию. Поэтому каждому хотелось заполучить место на выставке и показать себя в самом лучшем свете.

Сразу после своего открытия выставка была популярнейшим местом для встреч. Сюда съезжался весь новый буржуазный свет, здесь можно было видеть и министров, и директоров, и банкиров. Дамы приезжали просто для того, чтобы похвастать новыми нарядами или красотой. Здесь было множество лавок, торговцев, маленьких кафе. В часы пик из фонтанов лилось шампанское. Но мало-помалу интерес к машинам, пшенице и хлопку стал угасать; многим начало казаться, что все-таки удобнее собираться в гостиных, а после того, как погода испортилась и наступила дождливая пора, выставка и вовсе потеряла популярность и даже сошла с первых страниц газет. Помимо этого, становилось ясно, что она не принесет той пользы, на которую рассчитывали ее устроители. Что толку было хвастать достижениями хозяйства, если внешняя торговля была полностью парализована и масса французских продуктов не находила рынков сбыта? Война и блокада сильно затрудняли внешние торговые сношения. Торговый флот дальнего плавания сократился до одной десятой своей численности 1789 года. Связи с колониями были порваны, а многие колонии так и вовсе потеряны. Новые заморские культуры — картофель, корнеплоды, — которые могли бы стать перспективными, внедрялись медленно.

Но я в первые дни пребывания в столице была чрезвычайно занята. Я посещала выставку с чисто практическими целями: мне хотелось закупить изрядное количество клубней картофеля, чтобы на следующий год высадить их на какой-то части наших земель. Это улучшило бы наши дела. Да и климат в Бретани казался мне подходящим для картофеля. Кроме того, на выставке была масса вещей, которые меня интересовали. Я везде бывала, ко всему присматривалась. Результатом моих наблюдений стала закупка нескольких пар знаменитых йоркширских свиней, считавшихся лучшими, и коров шортгорнской породы — красной, белой и чалой масти, с широким массивным телом на коротких ногах. Мясо у таких коров было вкусное, нежное, с тонкими прослойками жира — «мраморное». Мне понравились и джерсийские коровы, маленькие, желто-бурой масти, а молоко у них было — почти как сливки, и я сама в этом убедилась. Таким образом, в хозяйстве Белых Лип ожидался переворот. В довершение всего я приметила очень хорошую чистокровную верховую лошадь английских кровей, и, подумав немного, купила ее для Жана. Его Нептун издох прошлым летом от карбункула.

Для того чтобы отправить всю эту живность в Белые Липы, потребовалось много денег, и, честно говоря, расходы, оказавшиеся выше, чем я предполагала, сильно меня напугали. Я на миг даже пожалела, что решилась на них. Но, в конце концов, все это было к лучшему.

Близняшки сопровождали меня повсюду, куда бы я ни пошла. Они чувствовали себя отлично в любом обществе и были так обаятельны, что всех сразу располагали к себе. Они вызывали самое искреннее восхищение хотя бы потому, что были похожи, как две капли воды. И, кстати, они часто этим пользовались, чтобы разыгрывать взрослых. Они могли бы обмануть любого, кроме, пожалуй, меня.

С того времени как мы приехали в Париж, коллекция кукол у моих дочерей увеличилась вдвое, а уж о нарядах, посуде и мебели для них и говорить не приходилось. Кроме того, мои дочери и сами любили наряжаться и им очень нравилось слышать слова о том, какие они милые и очаровательные. Они, к счастью, стали более дружны. Каждое утро я расчесывала их золотистые волосы, завивала и повязывала им банты — так вот они даже не возражали, если их причесывали одинаково.

4 октября у Вероники и Изабеллы был день рождения, а у Вероники — еще и именины. Им исполнялось четыре года. Я с утра была вынуждена уехать из дома по делам и, к несчастью, взяла с собой Маргариту. Близняшки, оставшись на попечении доброй и мягкой Эжени и убедив ее, что в день рождения им все позволено, сами распаковали приготовленные для них подарки, добрались до шоколада и конфет и, не долго думая, стали их есть. Когда я приехала, у них началась рвота, а чуть позже — желудочные колики. Я была вынуждена позвать доктора. День рождения прошел очень грустно, потому что и Вероника, и Изабелла, бледные, лежали в постели и пили горькую английскую соль — единственное лекарство в таких случаях. Мне было их так жалко, что я даже не стала упрекать их за содеянное и не сказала, что они вели себя глупо для своего возраста. Да и какой у них был возраст? Четыре года всего.


Оказавшись в Париже, я долго думала, надо ли мне встречаться с Талейраном. Приехать к нему я как-то не решалась. Мне мешало смущение. Я с трудом представляла себе, как мы встретимся. Но, с другой стороны, в конце концов он должен был узнать, что я в Париже. Не покажется ли ему грубым и неблагодарным то, что я не известила его даже запиской о своем приезде? Ведь он был моим единственным другом. Ему одному в Париже я доверяла. Словом, положение казалось мне затруднительным, и я долго не приходила ни к какому решению.

Дела Талейрана за те месяцы, что мы не виделись, значительно ухудшились. Он и раньше не мог сказать, что ему доверяют директоры: они все, как один, считали его взяточником, вором и изменником. Но летом разразился большой скандал, в котором был замешан министр иностранных дел. Слухи ходили самые противоречивые, ясно было только одно: Талейран потребовал у американских уполномоченных, явившихся в Париж устроить какое-то дело о навигации, огромную взятку, а американцы не поняли и не стали платить. Более того, они возмутились так, что предали гласности сие чудное дипломатическое предложение и пожаловались своему президенту. Президент Адамс, в свою очередь, протестовал специальной нотой — словом, скандал был громкий. Причастность Талейрана к нему не была доказана, вину свалили на мелких чиновников. Утверждалось, будто бы пятьдесят тысяч фунтов стерлингов из взятки предназначались в подарок директорам. Тем не менее они-то сейчас больше всего и раздували этот скандал. Я только улыбалась, слушая все эти сплетни. Они меня искренне забавляли. Да и с какой стати мне было печалиться по поводу того, что Республика себя компрометирует? Меня больше волновала судьба Талейрана. Но он, паче чаяния, удержал за собой пост министра, стало быть, опасаться больше не стоило.

Но однажды утром я узнала ошеломляющее известие о том, что Келли Грант, его любовница, «почти что жена», очень красивая и изящная и очень глупая, была арестована в доме Талейрана в Отейле. Ее будто бы подозревали в причастности к роялистскому заговору. Я узнала об этом, когда сидела на скамейке в Люксембургском саду. Рядом со мной играли в песке Вероника и Изабелла. Отложив газету, я подумала: «Надо навестить его. Будет крайне некрасиво, если я этого не сделаю. Я искала его, когда была в отчаянном положении, и он выручил меня. Нельзя оставить его сейчас, когда у него неприятности».

Я подумала об этом, подняла голову и, взглянув в конец аллеи, увидела его собственной персоной. «Надо же, как бывает!» — мелькнула у меня мысль. Впрочем, этого можно было ожидать: в полдень министр всегда прогуливался в Люксембургском саду.

Дамы и офицеры, которые заполняли сейчас аллею, поглядывали на опального министра с нескрываемым любопытством: как же он себя поведет? Он шел, будто не замечая этих взглядов, — высокий, величавый, слегка надменный, с абсолютно невозмутимым лицом. Одет он бы, как всегда, в черный сюртук, белую рубашку с манишкой и тугой высокий галстук, повязанный с необычайной элегантностью. Чуть склоняя голову, увенчанную густыми светлыми, зачесанными назад волосами, он приветствовал дам, некоторым целовал руки, но ни перед кем не останавливался и не спеша шел дальше, опираясь на трость. Сейчас, когда на него было устремлено столько глаз, его хромота была даже менее заметна, чем всегда.

Он еще не подошел ко мне, а я уже бессознательно улыбалась, наблюдая за ним. Когда Талейран приблизился, я с самой искренней улыбкой протянула ему руку, думая про себя: как я могла бояться встречи с этим человеком? Да ведь ни с кем я не чувствую себя здесь легче и естественнее, чем с ним!

Я жестом пригласила его сесть рядом. Он сел, положил ладони на поставленную перед собой трость.

— Ну, как вам нравится этот спектакль? — спросил он, иронично изогнув бровь.

— Вы имеете в виду это всеобщее любопытство?

— Это любопытство, милый друг, становится просто вселенским. Я стал первой фигурой в Париже, Ни у кого нет более запятнанной репутации.

— Но вы остаетесь у власти. Я поздравляю вас с этим. Полагаю, больше нечего желать.

Он вздохнул. Потом быстро спросил:

— Вы слышали об этом деле с американцами?

— О, конечно, — сказала я с улыбкой.

— Что поделаешь — глупые люди! Дикари! Пуритане! Как развратила их Республика! Нет, я решительно предпочитаю иметь дело с европейцами. Они, по крайней мере, понятливее.

Я едва сдерживала смех.

— Меня тоже все это весьма забавляет, — сказал Талейран. — Но в последнее время как-то уж слишком много стало поводов для смеха. Этот Бонапарт… Вы себе представить не можете, до чего он меня измучил!

— Он зовет вас в Турцию? Хочет, чтобы вы помогали ему завоевывать Египет в Константинополе?

— Да.

— Но ведь вы обещали ему это.

Талейран покачал головой.