– Уходим.

– Так вот, значит, что с ним сталось. – Я, Макси и Нифкин сидели на веранде, пили ледяной малиновый чай. – Удаление жира в Лос-Анджелесе. – Я помолчала. – Наверное, этого следовало ожидать.

Макси отвернулась. Я ее жалела. Никогда она не видела меня такой расстроенной и понятия не имела, как мне помочь. И я не знала, что ей сказать.

– Посиди здесь. – Я поднялась. – А я немного пройдусь.

Я спустилась к воде, зашагала мимо серфингисток в бикини, волейболистов, подростков, сосущих леденцы, разносчиков, парочек, обнимающихся на скамейках, парней, играющих на гитарах, бездомных в ворохе одежды, лежащих, как трупы, под пальмами.

Шагая, я старалась упорядочить картины, возникающие в голове, развесить их, словно по стенам галереи.

Я нарисовала мою семью, какой она когда-то была. Мы пятеро в праздничной одежде на Рош ха-шана[70]: отец с аккуратно подстриженной бородкой, его руки на моих плечах, я с зачесанными назад волосами и с едва заметными под свитером грудками, мы оба улыбаемся.

Я нарисовала нас пятью годами позже: я, толстая, надутая и испуганная; моя мать, не находящая себе места; мой брат, совершенно несчастный; Люси с «ирокезом» на голове, пирсингом, полуночными разговорами по телефону.

Новые картины: окончание колледжа. Моя мать и Таня, обнявшие друг друга за плечи, перед футбольным матчем. Джош, шести футов ростом, тощий и серьезный, режет индейку на День благодарения. Многие годы по праздникам мы усаживались вокруг стола, моя мать – во главе, мой брат – напротив нее, различные бойфренды и герлфренды появлялись и пропадали, а мы старались делать вид, что все главные участники действа на месте.

Я переехала. Вот я, гордо стоящая на пороге своей первой квартиры, в руке экземпляр газеты, в которой опубликована моя первая статья, второй я указываю на заголовок: «Дебаты по бюджету отложены». Я и мой первый бойфренд. Я и мой возлюбленный из колледжа. Я и Брюс в океане, смотрим в объектив, щурясь на солнце. Брюс на концерте «Грейтфул Дед» прыгает среди других зрителей, в руке банка пива, длинные волосы падают на плечи. Потом я ухожу от него и двигаюсь дальше.

Я стояла, океан охлаждал волнами мои ноги... и ничего не чувствовала. А может, чувствовала уход любви, пустое место, образовавшееся там, где были жар, боль, страсть. Волны откатывались, мои ноги оставались на холодном песке.

«Ладно, – думала я, – ты-то здесь. Ты здесь. И ты движешься вперед. Потому что так устроен мир; есть только одно место, куда ты можешь прийти. Ты идешь и идешь, пока не уходит боль или пока ты не находишь что-то новое, доставляющее тебе еще большую боль. Такие уж мы, люди, все несем на своих плечах собственные несчастья, это наша судьба. Потому что Бог не дает нам выбора». И тут мне вспомнились слова Эбигейл: «Ты повзрослеешь. Ты научишься».

Макси сидела на веранде, где я ее и оставила, дожидалась меня.

– Нам надо поехать в магазин, – сказала я. Она тут же вскочила.

– Куда? Что надо купить?

Я рассмеялась, но сквозь смех звучали слезы, и, наверное, она тоже их услышала.

– Обручальное кольцо.

Глава 17

Регистратора в приемной моего отца, похоже, нисколько не удивила долгая пауза, после которой я сказала ей, почему звоню.

У меня шрам, наконец объяснила я, и я бы хотела, чтобы доктор Шапиро взглянул на него. Я назвала регистратору номер сотового телефона Макси, выдав его за свой, и представилась как Луа Лейн[71]. Девушка не проявила ни малейшего любопытства, записала меня на пятницу, в десять утра, и предупредила о транспортных пробках.

Поэтому в пятницу я выехала из, дома рано. Накануне Гарт подровнял мне волосы (пусть прошло четыре недели, а не шесть), а левую руку украшало не только скромное золотое колечко, но и бриллиант, такой огромный и сверкающий, что меня так и тянуло смотреть на него, а не на дорогу.

Макси принесла кольцо со съемок, заверив меня, что никто его не хватится, зато оно сообщит моему отцу в частности и миру вообще о том, что на меня стоит обратить внимание.

– Но позволь спросить, – начала она за завтраком, состоящим из вафель, персика и имбирного чая, – почему ты хочешь предстать перед отцом замужней женщиной?

Я встала, раздвинула занавески, посмотрела на океан.

– Честно говоря, не знаю. Я даже не знаю, приду ли к нему в кольцах.

– Но ты же думала об этом, – резонно заметила Макси. – Ты обо всем думаешь.

Я посмотрела на свои окольцованные пальцы.

– Наверное, все просто. Отец мне сказал, что никто меня не полюбит, никто даже не захочет меня. И если я предстану перед ним беременной и незамужней... получится, что он не ошибся.

Макси смотрела на меня с таким видом, будто никогда не слышала ничего печальнее.

– Но ты ведь знаешь, что это неправда? Ты знаешь, сколько людей тебя любят.

Я глубоко вздохнула:

– Да, конечно. Просто... тут... трудно быть рациональной. – Я посмотрела на нее. – Это семья, понимаешь? Кто может рационально мыслить, когда дело касается семьи? Я... я хочу знать, почему он так поступил с нами. Мне нужно хотя бы задать ему этот вопрос.

– Возможно, у него не будет ответов, – заметила Макси. – А если и будут, то, возможно, не те, которые ты хотела бы услышать.

– Я хочу хоть что-то услышать, – упрямо твердила я. – Дело в том, что родителей у каждого ребенка только двое, а моя мать... – Я махнула рукой, осуждая вдруг проявившиеся лесбийские наклонности матери. Мой палец ярко сверкнул в солнечных лучах. – Я считаю, что должна попытаться.

Круглые и абсолютно идентичные груди медицинской сестры, которая привела меня в смотровой кабинет, напоминали две половинки одной дыни. Она протянула мне мягкий махровый халат и папку с бланками.

– Доктор скоро подойдет. – Она включила яркую лампу, направила ее свет на ту часть моего лица, где я придумала себе шрам.

– Гм-м. – Она пристально всмотрелась в гладкую кожу. – Что-то я его не вижу.

– Он есть, – настаивала я. – И отчетливо виден на фотографиях. Я хочу от него избавиться.

Медсестра кивнула, словно мой довод показался ей убедительным, и ретировалась.

Я села в кресло, обдумывая, какую ложь я могла бы написать на бланках, и жалея, что у меня нет шрама, какого-нибудь физического повреждения, которое я могла бы продемонстрировать, чтобы показать отцу, что мне пришлось пройти через многое, но я выжила. Двадцать минут спустя в дверь постучали, и вошел мой отец.

– Так что привело вас сюда, мисс Лейн? – Он смотрел на мою карту. Я молчала. Мгновение спустя он вскинул на меня глаза. Это злое выражение лица я помнила с детства: перестаньте тратить попусту мое драгоценное время. С минуту он смотрел на меня, и я не видела ничего, кроме раздражения. Потом пришло узнавание. – Кэнни? Я кивнула:

– Привет.

– Господи, что... – Мой отец, который никогда не лез за словом в карман, потерял дар речи. – Что ты здесь делаешь?

– Мне назначено.

Он поморщился, снял очки, потер переносицу. И это действо я хорошо помнила. Обычно оно предшествовало эмоциональному взрыву.

– Ты просто исчез. – Он покачал головой, открыл рот, но я не хотела, чтобы он заговорил, пока я не выскажусь до конца. – Никто из нас не знал, где ты. Как ты мог так поступить? Как ты мог уйти, напрочь вычеркнув нас из своей жизни? – Он молчал... просто смотрел на меня... сквозь меня... словно видел перед собой истеричную пациентку, недовольную тем, что бедра остались обвисшими или левый сосок стал выше правого. – Неужели тебе на нас совершенно наплевать? Неужели у тебя нет сердца? Или такой глупый вопрос не задают человеку, который зарабатывает на жизнь, убирая целлюлит с бедер?

Глаза отца злобно сверкнули.

– А вот в снисходительном тоне нужды нет.

– Зато у меня была нужда в отце. – Я и представить себе не могла, какая меня распирала злость, пока не увидела его, в накрахмаленном белом халате, с ухоженными ногтями, загорелого, с тяжелыми золотыми часами.

Он вздохнул, словно этот разговор наводил на него скуку, я наводила на него скуку.

– Чего ты пришла?

– Я пришла не потому, что искала тебя, если ты спрашиваешь об этом. Моя подруга собралась к врачу, и я поехала с ней. Увидела твою фотографию. Не очень удачный ход, знаешь ли. Для того, кто хочет держать в секрете свое местонахождение...

– Нет у меня никаких секретов, – раздраженно бросил он. – Это ерунда. Выдумки твоей матери.

– Тогда почему никто из нас не знал, где ты?

– Если б и знали, это ничего бы не изменило, – пробормотал он, взяв папку, с которой пришел.

Его слова совершенно ошеломили меня, поэтому я заговорила, лишь когда он взялся за ручку двери.

– Ты сошел с ума? Конечно, изменило бы. Ты же наш отец...

Он надел очки. Я видела за ними его водянисто-карие глаза слабохарактерного человека.

– Вы уже выросли. Все.

– Ты думаешь, то, что ты с нами сделал, уже не имеет значения, раз мы стали старше? Ты думаешь, потребность в родителях можно перерасти, как трехколесный велосипед и высокий стульчик?

Отец выпрямился в полный рост, во все свои пять футов и восемь с половиной дюймов, принял свойственный врачам важный вид.

– Я думаю, – отчеканил он, – что множество людей разочаровано той жизнью, которой им приходится жить.

– Этого ты и ждешь от нас? Разочарования в собственной жизни?

Он вздохнул:

– Я не могу помочь тебе, Кэнни. Я не знаю, чего ты хочешь, но скажу лишь одно – я ничего не могу дать тебе. Никому из вас.

– Нам не нужны твои деньги...

В его взгляде я увидела что-то похожее на доброту.

– Я говорю не о деньгах.

– Зачем? – Мой голос дрогнул. – Зачем заводить детей и бросать их? Этого я не понимаю. Что мы сделали... – Я шумно сглотнула. – Что мы сделали такого ужасного, что ты больше не захотел нас видеть? – Еще произнося эти слова, я знала, что несу чушь. Ни один поступок ребенка, самый плохой, самый отвратительный, не заставит родителя отвернуться от него. Я прекрасно понимала, что вина не наша. «Нас винить не в чем, – думала я. – Я могу сбросить с плеч этот груз. Освободиться от него, идти дальше налегке».