– Что ж, значит, в монастырь мне теперь ходу нет? – спросила вроде спокойно и сухо, а все равно получилось – с жалобным вызовом.
– Тебе я не сторож, – он снова перевел дыхание, – давно говорил: ступай. Машеньку… оставь. Разве ж не видишь, – он постарался сосредоточиться глазами на сестре, и глаза эти заметно смягчились, – не видишь, что она едва-едва… цвести начала? Поздненько… как и Мария моя. Ты ее не сбивай. Ну полюбила… малость не того. Да ништо, перетрется. У него сердцевина-то не порченая.
Теперь уж не в ее – в его голосе скользнули едва заметные жалобные нотки. Она молчала, поджав губы.
– Неужто забыла, как сама-то девкой была?
Марфа Парфеновна, склонив голову, сказала тихо и ровно:
– Я помню. А вот ты, братец, забыл. Про Тихона моего.
– Что? – Он и впрямь забыл. Но тут же вспомнил, понял, о чем она, и в рыжем взгляде поплыло удивление. – Вон ты откуда… Да брось, сестра! Не любила ты Тихона-то. Кабы любила, так легко бы не далась, ты ж не Мария! – Невольно повысив голос, он задохнулся, попытался кашлянуть, Марфа тут же, быстро склонившись, поднесла к его рту кружку с питьем.
Отхлебнул, продышался. Выговорил едва слышно:
– Не стоил он того, твой Тихон.
– А ветрогон этот того, значит, стоит? – Она выпрямилась, отступила, с громким стуком поставила кружку на стол.
Иван Парфенович не ответил. Закрыл глаза.
Сестра ушла не сразу. Стояла, глядела на него, гадала, спит ли. Потом ее босые ноги прошлепали к двери. Иван Парфенович осторожно поменял позу, повернул голову набок. Взгляд, сразу погасший, скользил по витым рамам картин, по печным изразцам, по лаковым листьям пальмы в кадке. Пролетел и по макету прииска, не задержавшись. Прииск… Нет, Коська, он не твой. Моим детям достанется… Машеньке. А с тобой на том свете встретимся, там и сочтемся. Нет, Коська, ты – пустой человек, хоть и тоже душа живая, мне перед тобой положено виниться, да не стану.
Вот Мария… А теперь, выходит, и Марфа.
Марфа и Мария!
Не мастер был Иван Парфенович евангельские притчи разгадывать. Но ведь такими они и были в его жизни. С женой – высоко и легко, а сестра все о земном, все о хозяйстве. Ну, жене-то он сам крылья и оборвал. Слишком высоко летала, тяжел он для нее. А как допустить?
«Ты куда это, Маша, глядишь, о чем думаешь?» – а в голове другой вопрос колотится: о ком? О ком?! Ведь невозможно же, чтоб никого не было! Раз не он, значит… С ума сходил, об стену головой бился: признайся, признайся! Она, бедняжка, сперва и понять не могла… все объясняла ему что-то. Вон, говорила, смотри: облако летит, а вон коряжинка, на лисицу похожа…
Марфа – та и объяснять не пыталась. Слишком хорошо знала братнин норов. Он-то думал: ей это в радость. Крепкий дом, ключи, варенья. А она… Выходит, тоже в высоту хотела. Да ладно, какая высота. Обычное дело бабье. Полюбила… малость не того. Иван Парфенович с трудом припомнил этого Тихона: ни кожи, можно сказать, и ни рожи, веснушки одни. Свистульки ребятишкам чудные резал… В детстве он с ним и не знался почти. А потом, когда уже приказчиком – наследником! – Данилы Егорьева приехал на родину за сестрой, она ему и выложи: хочу, говорит, за Тихона замуж. Он аж обомлел слегка. Это ж надо: всех дельных женихов по молодости расшугала, а как вышла из возраста – здравствуйте, нашла сокровище. Его, стало быть, с собой везти, на шею сажать? Не на то ли и позарился?.. Короче, и слушать не стал, отрезал: или за Тишку замуж, или со мной в Егорьевск.
Она ж сама, сама выбрала! Ну, может, поплакала ночь… У Тихона же в кармане воши на аркане и той не водилось! А потом – давай жилы рвать, Богу молиться. В монастырь! Вверх, вверх!
Ан с Тихоном-то, может, у нее бы и вышло.
Иван Парфенович дернул лицом, жестко превозмогая вспыхнувшую боль. Что за мысли полезли! О том ли надо сейчас? Ведь – конец!..
Конец. Он медленно проговорил это слово вслух, пытаясь осознать. Страх Божий почувствовать, что ли! Не выходило. Конец – значит конец.
И беспокойство за дело, что неистово грызло с весны, отступило как-то. Все уже – ничего не переиначишь. Пусть ветрогон этот, которого судьба подсунула, берет в свои руки. Руки-то – ничего, крепкие… он, пока в Екатеринбург ездили, пригляделся. И Петьку он не обидит. И с рабочими… не так круто. По-современному, с обхождением.
Вдруг остро хлестнуло запоздалое сожаление: вот если б сам-то он так умел. Если б шли к нему люди, да из лучших лучшие, если б знали, что тут им все: и работа, и лечение, и ученье, и… Ох, как бы развернуться-то можно было! Не сажать себе кровососа Алешку на шею, а таких, как Матвей, – к машинам, таких, как Митя-Сережка этот, – к управлению, таких, как Коронин да младший Полушкин, – науки изучать, да тут бы!..
Упущено, все упущено. Он не дал себе воли: не стал представлять, что было бы, если бы… Морщась, пустым напряженным взглядом смотрел в стену.
К сумеркам в доме Гордеевых все стихло. Иван Парфенович уснул. Машенька тихо плакала у себя. Серж, более никем не тревожимый, отправился ее утешать. Пичугин оставил Марфе последние наставления и отбыл домой. Софи тоже собиралась отправиться к Златовратским.
Храпящий, весь в пене конь едва не снес грудью перекладину ворот. Игнатий поспешно распахнул створки и едва узнал приискового мастера Емельянова в растрепанном человечке с диким, затравленным взглядом. Первая мысль у Игнатия была, что Емельянов каким-то образом прознал о болезни хозяина. Потому он поспешил сразу приезжего успокоить:
– Ивану Парфеновичу уже лучше. Уснул.
Емельянов дико блеснул белками, бессильно сполз с седла набок, опустился прямо в грязный, запятнанный золой снег.
– Иди скажи всем: на прииске бунт! Печиногу порешить хотят!
Игнатий взвизгнул от ужаса, подхватился бежать, но привычка оказалась сильнее: схватил под уздцы запаленного коня, который хрипел и тяжело поводил боками (если сейчас не обиходить, падет непременно!), затащил в конюшню, передал с коротким наставлением и профилактической зуботычиной мальчишке-помощнику. После уж кинулся в дом…
Почти час ушел на крики, причитания и бестолковую беготню. Марфа, уже мысленно от мира отрешившаяся, растерялась под напором внезапно свалившихся событий и, противу обычаю, почти ни в чем не принимала участия. Петя куда-то из дому ушел, да и толку от него никто не ждал. Машенька, побелев лицом, молилась у себя в комнате. Серж собрался было сразу скакать на прииск, но все ему объяснили, что этого нельзя ни в коем случае, так как совершенно непонятно, что именно он там будет делать. Софи считала, что нужно немедленно послать кого-нибудь за казаками или иной властью. Из слуг самым рассудительным оставался Мефодий. Так или иначе, он сумел прекратить бабий визг, запер Аниску в кладовке (чтоб раньше времени панику по городу не разносила), снарядил нетряские санки и велел запрячь в них лучших лошадей, в санях же саморучно оборудовал из шкур, одеял и соломы мягкое лежбище, ежели хозяин решит-таки ехать на прииск.
Гордеев, вроде бы от новой беды слегка оправившийся, грозно сдвинув брови, допрашивал Емельянова.
Картина вырисовывалась безрадостнее некуда. Третьего дня к вечеру скончался от чахотки Николай Веселов. Из-за несчастным образом сложившихся обстоятельств большинство рабочих винили в его смерти инженера. Матвей Александрович, как это у него всегда водилось, на людей и их мнения никакого внимания не обращал, ходил по поселку как ни в чем не бывало вместе со своей собакой, работал в лаборатории, покупал в лавке хлеб.
Члены самодеятельного рабочего комитета, главой которого был Веселов, решили устроить товарищу достойные, на их взгляд, похороны. «С речами, песнями и прочей галиматьей», по выражению Емельянова.
В течение следующего дня возбуждение нарастало. Люди собирались на улицах, размахивали руками, возмущались чем-то неопределенным. Всех тянуло выпить – «залить горе». Многочисленные племянники Алеши не пожелали упустить кажущейся выгоды и, несмотря на пост, утроили продажу спиртного и скоромных закусок. После трех недель поста все это пошло крайне тяжело. К вечеру в совершеннейшем разоре прибежал в поселок светлоозерский юродивый Михрютка, которого бабы почитают за святого, и с места в карьер заявил, что ему во время рыбалки явился в снежном вихре полупрозрачный Колька Веселов, прошептал: «Товарищи, отомстите!» – пёрнул и исчез. Это произвело на рабочих очень сильное впечатление, поскольку вроде бы Михрютка о смерти Николая знать был не должен.
На третий день утром состоялись похороны, на которые, ко всеобщему смятению и возмущению, явился инженер Печинога (по счастью, без собаки). Он принес собственноручно сделанный из кедровых ветвей венок, в который с помощью проволоки были вплетены шишки и красные бумажные цветы. Во время прощания Матвей Александрович попросил слова, сказал, что ему очень жаль, возложил венок на Колькин гроб и выразил надежду, что цветы, имитирующие красные гвоздики, наверное, понравились бы Веселову, который был известен своими революционными настроениями и идеалами. Трудно сказать, что имел в виду Печинога на самом деле, но ошеломленные рабочие восприняли все это как изощренное издевательство.
Собственно бунт начался прямо во время поминок, когда все выпили, но еще держались на ногах.
Самого Печиногу ко времени отъезда Емельянова с прииска отыскать не удалось (говорили, что кто-то видел его в Светлозерье у медвежьего закута), зато две из трех лавок уже подверглись разгрому и грабежу. Уже с тракта Емельянов видел поднимающийся над прииском столб дыма. Что именно подожгли – он не знает. Кроме того, он самолично видел в озверевшей толпе, бесцельно шатающейся по поселку, несколько очень подозрительных харь с Выселок и, не дай бог соврать, разбойников из банды Воропаева. Там же почему-то очутился и Николай Полушкин, который вроде бы пытался рабочих успокаивать.
"Холодные игры" отзывы
Отзывы читателей о книге "Холодные игры". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Холодные игры" друзьям в соцсетях.