«В Илье этой подобострастности нет совсем, только ласка, – подумала Машенька. – Может, это оттого, что он в Сибири вырос…»

Ипполит Михайлович и Надя Златовратская катались парой, скрестив руки. Коронин что-то серьезно говорил, Надя – слушала. Машеньке вовсе не нравился Коронин с его махоркой, презрением ко всему и заботой о народном благе. Да и резковатую, категоричную в суждениях Надю она не всегда принимала. Но на какое-то мгновение вдруг показалось, что вот – счастье, и так и надо куда-то идти – серьезно, рука в руке, зная, куда и за что следует отдать эту жизнь и на что можно ее достойно потратить. И пусть другие не понимают и даже осуждают, главное, что рядом есть человек, который принимает тебя всецело и разделяет все твои чаяния и идеалы… Потом Машенька представила, что этот воображаемый человек – пропахший махоркой Коронин, и ей сразу же сделалось нестерпимо скучно. Вот если бы Митя… А какие у него, интересно, идеалы?

Потом Машенька увидела Софи. Она, взявшись за руки с Николашей и сильно откинувшись назад, самозабвенно кружилась почти посередине катка. Поодаль переминался с ноги на ногу братец (в коньках это казалось затруднительным, но именно так он между тем и делал) – ненужный и нелепый на фоне этой красивой, ладной пары.

«Вот и я…» – жалея себя, начала было думать Машенька.

Почти тут же Софи оказалась рядом, шумно дыша, упала на снежную скамейку, вытянула длинные ноги.

– Уф! Как утомилась! Хватит! Вам, Мари, как? Я смотрела, вы пару мигов без поддержки стояли, это не у каждого сразу и выходит. Хорошо! Все, едем отсюда!.. Николаша, у вас ведь тоже сани здесь? Кататься! Чаю хочу! Где моя клюква? – Софи подтянула к себе туесок, прямо замерзшей, в снежных катышках варежкой сгребла ягод, положила в рот, сморщилась блаженно.

Минька принес Софи чай, она со всхлипом отхлебывала, быстро облизывая красные губы острым розовым язычком. Николаша между тем опустился на колено и принялся отвязывать ей коньки. Машенька зачарованно смотрела на высокий зашнурованный подъем, на тонкую ногу, туго обтянутую серым шерстяным чулком…

Потом куда-то скоро ехали на двух санях, останавливались возле огромных елей, трясли их лапы, с которых гулко и страшно валились промороженные пласты хрусткого снега, из-под одной выскочил ошалелый заяц, петляя, побежал через поляну, а Петя и Николаша, хлопая себя по коленям, улюлюкали вслед. Потом бегали в ледяных сверкающих полях, которые, верно, летом были покосами, кубарем катались с обрыва, проваливались в глубокий, выше пояса, снег, вытаскивали провалившихся за руки, волоком по снегу. Потом ели холодные пироги с говядиной, оказавшиеся у запасливого Ильи, потом бросали снежки в цель, пытаясь сбить бутылку с пня, и самым метким оказался не то Минька, не то Павка, и все долго смеялись, что никто не может этого разобрать наверняка…

Потом Софи вдруг отчаянно побежала куда-то в сторону, держа в руке туесок и на ходу жуя мороженую ягоду. Илья закричал гортанно и тревожно, Петя замер в недоумении, напомнив позой свою же старую гончую Пешку, а Минька и Павка, повинуясь знаку Ильи, пошли в разные стороны, закрывая дорогу к лесу и речному обрыву.

В этот миг Машеньке показалось, что время остановилось навсегда и Софи вечно будет бежать куда-то в слепящую даль, а она, Маша Гордеева, обречена стоять здесь и не иметь сил что-нибудь предпринять.

Но вот Софи в изнеможении рухнула в снег, зрение как-то невероятно обострилось, и Машенька, глядящая с дороги, отчетливо увидела закрытые глаза, покрытые инеем ресницы, измазанные алым соком губы и веером разлетевшиеся по белому снегу огненно-красные брызги. Мороз, до сего мгновения не чувствовавшийся совсем, разом охватил, тисками сжал лицо.

«Да это же клюква! Всего лишь клюква раскатилась из туеска!» – убеждала себя Машенька, чувствуя, как неостановимая дрожь охватывает члены.

Илья, оказавшийся неожиданно проворным, первым склонился над девушкой, легко поднял ее на руки и, глубоко увязая в снегу, пошел к дороге. Сзади шел Минька и нес округлую шапочку и опустевший туесок. Отставший Павка, наклоняясь, собирал и кидал в рот рассыпавшиеся ягоды.

– Домой, быстро! – отрывисто сказал Николаша, укладывая Софи на солому и закутывая плечи девушки в меховую полость.

Софи уж пришла в себя и нерешительно улыбалась. Иней на ресницах и волосах девушки растаял.

– Что это с ней? – спросила Машенька у Ильи.

– Вот, они знают. – Илья кивнул на братьев.

Минька и Павка переглянулись, потом один из них негромко сказал:

– Солнце, однако, снег, слепит. Холод еще, воздух, бегать. Бывает, однако, голова становится совсем дурной. Потом пройдет. Мало-мало лежать нужно. И все будет хорошо.


Софи отказалась ехать к Златовратским, и Машенька привезла ее к себе. После сытного обеда девушка снова стала такой, как всегда, сама смеялась над своим состоянием и говорила, что теперь будет всем рассказывать, как от солнца и свежего воздуха заболела мерячкой. Машенька ежилась, никак не могла согреться и все вспоминала рассыпавшуюся в снегу клюкву.

Постепенно слегка истерическое веселье Софи утихло, она сделалась задумчивой, непривычно мягкой. Маша решила воспользоваться случаем.

– Скажите, Софи, я давно хотела спросить: как в Петербурге думают о любви?

– Да как везде, наверное. – Софи пожала плечами. Ее обычной живости не было и в помине. Машеньку это сильно устраивало. – В чем особенность?

– Да в том, что у нас о ней и вовсе как-то не поминают. Сходятся по сословным, по экономическим причинам. Среди крестьян вообще сговор может без участия молодых быть. Рабочие – тут, я уж не знаю, влечение полов в чистом виде.

– Так и в Петербурге так же. Продают, меняют, покупают…

– А любовь что ж? Только в книгах?

– Отчего же? Бывает и в жизни. Только за нее драться надо. И платить. А вы, Мари, как думали?

– Что мне думать? Я – хромоножка, калека.

– Глупости. Это ни при чем. Каждый человек может любить и быть любви удостоен. Только осмелиться надо.

«Быть любви удостоен…» Машенька покатала на языке странное выражение, заглянула в серые, с обморочной поволокой глаза Софи, потом решилась.

– Скажите, Софи, неужто меня можно полюбить? – опустила голову, уставясь в пол. Прядь светлых волос свисала, как перевернутый знак вопроса.

Софи задумалась на мгновение, потом быстро накрутила на палец собственную прядь.

– Хотя и трудно, Мари, но можно. Я так думаю.

– Почему же трудно? – Голос Машеньки звенел и замерзал, как вода в рукомойнике. – Из-за хромоты?

– Да при чем тут хромота! – Софи неожиданно вскочила с лавки, на которой сидела. – Вовсе не в ней дело!.. Хотя и в ней тоже, но… не в ней!

– Объяснитесь, Софи, если вас не очень затруднит. Для меня важно…

– Я понимаю, Мари. Сейчас… Любить – это значит подпустить кого-то близко-близко к себе. А чем ближе, тем больше всего видишь, слышишь, нюхаешь, в конце концов… И вовсе не все нравится…

– Как так, Софи?! Разве, когда любишь, не принимаешь человека всего, целиком, таким, какой он есть…

– Слова, Мари, слова! – Софи перешла от стола к окну, раздвинула гардины, тронула обведенные лиловой каймой листья герани. – Глядите! Вот вы можете сердиться, раздражаться… ну хоть на германского кайзера?

– Сердиться на кайзера? – растерялась Машенька и глянула на Софи: не издевается ли та над ней. Софи же оставалась серьезной и сосредоточенной на своей мысли. – Как я могу? Я же не знаю его совсем…

– Вот видите! – торжествующе вскрикнула Софи. – Кайзер далеко, и что вам за дело? А вот кто рядом, тот и бесить может, и злиться хочется. – Софи понюхала пальцы, которыми трогала герань, и сморщилась от отвращения. – Вот – воняет! А цветы красивые. И мух отгоняет. Понятно?

Машенька помотала головой, слушала с напряженным вниманием. Ей уже стало ясно, что сейчас вздорная, непредсказуемая Софи опять скажет нечто, до сих пор не приходившее еще в Машину голову.

– Ну как же! – Софи казалось, что она уж все объяснила.

Так говорил с ней мсье Рассен, Эжен. Быстрыми штрихами рисовал проблему, бросал какой-то образ, а она сама должна была восстанавливать мысль. Обычно у Софи получалось. Отчего Машенька не такова? Говорить дальше было скучно и неловко. Но надо. Льдистые глаза Маши не просили, требовали ответа.

– Глядите! Я люблю своих подруг, братьев. Они не ангелы, как и я, глупые бывают, несносные, злят меня, я бешусь. Потом?

Тонкие Машины пальцы смяли плюшевую бахрому.

«Кажется, поняла! – обрадовалась Софи. – Говорить ли дальше?»

– Говорите, Софи! Что ж – потом?

– Потом я спустила пары, покричала там или молча позлилась, и опять люблю их. Вижу цветы. А с вами, Мари, смотрите как: только захочешь на вас злиться или крикнуть чего, сразу думаешь – нельзя, чего ты, она ж…

– Убогая? – пыльным, мерзлым голосом подсказала Машенька.

– Ну отчего ж так-то? – смешалась вроде бы никогда не смущающаяся Софи. – Если человек хромает, какая ж убогость? Просто – несчастная и все такое… Да и не в этом дело, Мари! Я ж вам говорю, а вы понять не хотите! Что вы там про себя думаете, я знать не могу, но другим-то зачем позволяете вас несчастненькой видеть?!

– Я разве позволяю? Вроде я никого о жалости не прошу…

– Так это ж и просить не надо… У вас, Мари, всегда вид такой… как у Снегурочки, право! Это не нога ваша тут. У меня подруга в Петербурге есть – Элен. На вас нравом чем-то похожа. Так она красивее меня в сто раз и, уж поверьте, не хромает. К тому же я – стерва еще та, а она – добра как ангел. Но! У меня поклонники – стаей вокруг бегают и воют, а у Элен, если правде в глаза посмотреть, – только Вася Головнин малахольный, и все.