Ты не угадал, мой читатель. Лицо, представшее предо мной, было лицом моей сестры — Эмили.

Необычное лицо. Возможно, на первый взгляд в нём нет ничего особенного, но, взглянув один раз, хочется взглянуть во второй, в третий… У Эмили полные губы, высокие брови, гладкая кожа; в её сияющих глазах есть и глубокая задумчивость, и веселье, и высокомерие. Эти глаза обольщают, но удерживают на расстоянии всех, кроме немногих избранных, и даже для них правила устанавливает она сама.

Я считала, что принадлежу к этим избранным, но не родство давало мне это право. Мы с Эмили всегда были друг для друга одновременно и больше, и меньше, чем просто сёстры. Мы могли неделями быть вместе, говорить только друг с другом, думать об одном и том же, с напряжённым интересом обсуждать что-то между собой, не посвящая посторонних в свою тайну. Не будет большой ошибкой сказать, что в эти недели мы думали и чувствовали одинаково. Но вдруг что-то менялось — закрывалось окно или захлопывалась дверь, — Эмили вздрагивала и выключала меня из игры. Надолго ли? В томительном ожидании проходили недели и месяцы, иногда даже приходилось принимать в игру, без которой мне в детстве жизнь была не мила, Брэнуэлла — нашего младшего брата.

Я не знаю, как назвать то занятие, за которым мы проводили втайне от взрослых всё своё время; если бы отец или наша экономка Табби что-нибудь заметили, они сочли бы это обычной детской игрой. Эмили, Брэнуэлл, я и ещё одна наша сестра — Энн — с детства жили в выдуманном мире; населявшие этот мир герои и происходившие в нём события были для нас столь притягательны, что мы предпочитали их реальному миру дома, церкви и болот. По мере того как мы взрослели, мир наших фантазий становился всё сложней — мы начали вести записи событий, происходивших за день. Постепенно эти записи перестали быть простой констатацией фактов; мы старались передать на бумаге дрожь восторга и ужаса, пережитых нами, когда мы разыгрывали действие. Годы шли; наш мир рос; мы создали целые нации со своими обычаями и традициями.

Несмотря на то что я была старшей, несомненным лидером среди нас являлась Эмили. Мы все обладали живым воображением, но способности Эмили были совсем другого рода. Там, где мы вымучивали подробности происшествия — побега, кораблекрушения, битвы двух великих армий — и спорили до хрипоты, желая настоять на своём, ей стоило только сказать: дело обстояло так, так и так — и события разворачивались перед нами сами собой, одна подробность тянула за собой другую, пока мы не начинали согласно кивать головами, полные восторга и удивления. Никто из нас не мог ей противоречить, и совсем не потому, что она ушла бы и не стала больше играть (хотя бывало и такое), а потому, что её предложения были заманчивей и логичней, чем те, что приходили в голову нам.

Способность Эмили делать воображаемый мир реальным со временем становилась всё сильнее. Ей стоило только сказать: «Вообрази…», и я видела, слышала и чувствовала всё, что Эмили хотела мне показать. Чем дольше я слушала Эмили, тем больше во мне крепла уверенность, что то, о чём она рассказывает, куда реальнее, чем четыре стены вокруг нас и наши лица.

Иногда, слушая Эмили, я предвидела дальнейшее развитие событий и пыталась ему помешать. Я могла так разнервничаться при приближении трагической развязки — гибели героя, болезни и смерти героини, — что была не в силах ни есть, ни спать. Но напрасно я молила, угрожала и лила слёзы — Эмили была непреклонна. «У истории свои законы, — отвечала она. — Я только могу им следовать. Изменить их не в моей власти. Я заставляю героев поступать так, как они должны поступать. У них нет выбора, и у меня нет выбора». С этим ничего нельзя было поделать. Полюбившийся персонаж встретит свою судьбу, и я буду плакать в подушку, пока не усну.

Читатель, опять я слышу твой голос. «Очень трогательно, — говоришь ты, — но зачем беспокоиться и, более того, беспокоить меня, вспоминая об этом сейчас?» Ну, хорошо, я расскажу тебе.

Хитклиф, тот Хитклиф, чьё письмо я сейчас читала, листая пожелтевшие страницы, был, если верить Эмили, живым человеком, примерно нашего возраста. История его детства на Грозовом Перевале не являлась для меня новостью. Я слышала её раньше, но не как историю давно умершего человека, а как рассказ о творящихся в наши дни гнусностях.

Вплоть до этого часа я считала Хитклифа другом Эмили, которого она не хотела знакомить с нами. Теперь я держала в руках письмо, написанное тем же молодым человеком, но написанное шестьдесят лет назад. Друг и письмо не могли существовать одновременно. Если письмо не подделка, никакого друга на свете не было, и наоборот. Но сомневаться в подлинности письма не приходилось.

Годами я втайне раздумывала, как относится Эмили к созданиям своего воображения. Если она легко могла провести меня через черту, отделяющую выдумку от реальности, то отличала ли она сама созданный ею мир от действительно существовавшего? И если нет, то как это отражалось на её рассудке?

Раньше мне было просто интересно; теперь, в поезде, я по-настоящему испугалась за неё.

Я помню, бывало, Брэнуэлл, Энн и я изнывали от скуки, оставшись дома из-за дождя или болезни, и просили Эмили нагнать на нас страху. «Пожалуйста, Эмили! Пожалуйста, испугай нас! Испугай нас, Эмилия!»

Если, подразнив нас немного, Эмили соглашалась, она на минуту поворачивалась к нам спиной. Остальные поплотнее прижимались друг к другу, желая обрести мужество в тесном прикосновении, но вместо этого передавая от одной потной ладошки к другой восхитительный поток жгучего страха.

Когда Эмили поворачивалась, ей достаточно было просто взглянуть на нас. Она не строила страшных рож, ничуть не бывало; это было то самое лицо, которое мы видели каждый день, довольно симпатичное, довольно строгое, пока мы не видели её глаз. О, эти глаза! Они манили заглянуть в них, однако мы сопротивлялись. В них было что-то властное, что-то отталкивающее! Не смерть — это было бы понятно, это мы знали, — но понятие, недоступное нашему уму, однако неотвратимое. Неотвратимое, однако невыразимое. Оно таилось в глубине этих глаз и властно влекло нас к себе.

Мистер Локвуд пошевелился; я снова уткнулась в рукопись. Если он проснётся, пусть у него не будет неприятного чувства, что я разглядываю его во сне. Постепенно рукопись завладела моим вниманием, и я снова принялась за чтение.

5

Вечером того же дня меня со всеми пожитками переселили в пристройку к конюшне, выстроенную на склоне холма и соединявшуюся с конюшней на уровне второго этажа. Раньше в ней жил старший конюх, Дэниел Бек, но он недавно женился и переехал в коттедж неподалёку. Поначалу это напомнило мне моё изгнание из дома после смерти твоего отца; я расценивал все эти нововведения как оскорбительные, но когда устроился наконец в крохотной квартирке, куда долетал свежий ветерок из яблоневого сада на холме, обида моя улетучилась. В каждом предмете здесь — в широком очаге, над которым висел ряд медных сковородок, в массивной дубовой мебели — чувствовалась жизненная основательность, так непохожая на мир сказочных снов, в котором предпочитал жить мистер Эр и в который он тянул и меня, как бычка на верёвочке. Золотой и серебряный мир большого дома закружил меня, как сверкающий вихрь, но теперь, когда мне отвели жильё, полностью мне понятное, и дали час времени до возвращения Дэниела, чтобы осмотреться, я снова ощутил себя на твёрдой земле.

Когда чувства мои улеглись, я принялся обдумывать ситуацию серьёзно. Куда я попал? Что это за странное место? И зачем я понадобился здешнему хозяину? Хотя даже в тот момент (самый унизительный момент своей жизни) я был уверен в своих скрытых достоинствах и талантах; но я трезво смотрел на жизнь и поэтому не мог предполагать, что чужой человек сразу оценит их. Только настоящий провидец смог бы разглядеть под отталкивающей личиной сегодняшнего Хитклифа некогда любимого сына в богатом доме; только провидцу удалось бы проникнуть взглядом в будущее и увидеть, как тлеющие угли его дарования, собранные в кучу, снова вспыхивают ярким пламенем. Был ли таким провидцем Эдвард Эр? Думаю, что нет. Впрочем, он был настоящим волшебником, когда дело касалось обустройства его маленького мирка; даже плохо его зная, я мог сказать, что его дар можно скорее назвать остроумием — он быстро во всём разбирался и мог (благодаря своему богатству) поражать неожиданным вмешательством в дела людей, — но не пониманием, настоящим проникновением в глубь вещей.

Самолюбие не застило мне глаза; я понимал, что на первый взгляд во мне мало привлекательного. За всё время, что мы общались с мистером Эром, я либо был с ним груб, либо вообще молчал. Зачем же нанимать человека незнакомого и, возможно, опасного, если можно набрать в соседней деревне десяток конюхов, о которых будет известно всё, начиная с их первых детских шагов. Но и это только часть загадки; платить этому человеку в пять раз больше того, чего по самым щедрым расчётам стоят его услуги? И более того, зачем понадобилось ужинать с этой мелкой сошкой, получающей ни с чем не соизмеримое жалованье?

Кроме того, манеры мистера Эра казались мне странными, с какой стороны ни посмотри. Хотя я знал об обычаях высшего общества примерно столько же, сколько об обычаях стаи диких орангутангов, однако и моих скудных познаний было достаточно, чтобы сообразить, что не каждый день богатые джентльмены тратят на таких, как я, столько сил и внимания, сколько расходовал на меня мистер Эр, не преследуя определённой цели.

И вдруг, сидя на пуховой перине, покрытой льняным стёганым покрывалом, глядя в окошко на сад и холмистые пастбища за ним, под тихое ржание лошадей, доносившееся снизу, я начал догадываться, какова может быть эта цель. Я вспомнил лорда Вэтема (ты тоже должна его вспомнить, Кэти; когда нам было четырнадцать, мы переходили через Пенистон-Крэг и подбирались к его дому, чтобы шпионить за ним) и его лакея. Последний, как ты помнишь, был молодой человек со свежим личиком и изогнутыми дугой бровями, тоненький, как девушка, однако с мальчишечьей мускулистой фигурой. Лорд построил маленький домик причудливой формы с позолоченной башенкой и горгульями[4] по углам, у которых из пасти хлестали потоки воды и стекали в ров, окружавший дом. Мы с тобой переходили этот игрушечный ров вброд (в нём плавали не драконы, а золотые рыбки) и заглядывали в окна в свинцовых переплётах. Ты, наверное, не забыла, что мы увидели в последний раз: в комнате был только Вэтем и его лакей; тощий Вэтем кланялся и выделывал коленца, как Калиф-Аист, а лакей вёл себя и вовсе странно — он играл веером, как кокетливая женщина. И когда мы увидели, как эти двое начали обниматься и целовать друг друга, мы повернулись и убежали, не желая быть свидетелями однополой любви. Нэлли потом говорила, что роман этой парочки обсуждала вся округа и что дама в маске, с которой лорд Вэтем танцевал на маскараде всю ночь напролёт, была никакая не дама, а переодетый лакей, и что высшее общество, которое он пригласил из Лондона, отнеслось к этому спокойно — они ещё и не такое видали.