Так эта несчастная однорогая улитка отважилась выползти из своей раковины! Он об этом пожалеет, хотя с завтрашнего дня уже ничего не будет значить, что он там делает или думает, меньше, чем ничего — для нас, по крайней мере, но, Кэти! Ты! Никогда не поверю, что ты и вправду собираешься связать свою жизнь с этим хлыщом! Не поверю, что даже в шутку можешь помыслить о том, чтобы выйти за эту жалкую болонку. Ты просто мучишь его скуки ради, в отместку за мою задержку с возвращением.

Возможно ли, чтобы письмо, что я послал тебе после того, как дело с Линтоном было сделано, затерялось? Но ведь, во избежание случайностей, я написал и Нелли тоже и проследил, чтобы оба письма были оплачены, так что не сомневался в том, что они дошли.

Что ж, ещё день — и всё выяснится. Пора заканчивать мою повесть, на востоке светлеет небо; ещё до того, как солнце окажется в зените, я буду в Пенистон-Крэг.


Изо дня в день одно и то же. Он просит моей руки, и я отвечаю «да», «скоро»; я буду жить в дивном доме, отделанном белым атласом, по изумрудным лужайкам станут разгуливать павлины. И лишь их крики скажут мне о тебе.

Засияет солнце, и я возьму его за руку и скажу «да» и «нет» и, высоко подняв голову, пройду по комнатам.

Почему я не могу быть счастливой? Я буду, буду счастлива! Потому что ты никогда не вернёшься. Будь ты жив, ты прислал бы мне весточку. Значит, ты умер.

Нет, не просто умер — сгинул в вечной тьме. Иначе небо позволило бы тебе говорить со мной — тихим безветренным днём к земле склонилась бы ветка, зелёный листок, сиротливо кружась, вдруг упал бы к моим ногам, невесть откуда яйцо покатилось бы по полу — я бы услышала.

Нет, не сгинул — растворился, будто и не было тебя никогда. Самому дьяволу было бы не под силу забрать тебя у меня. Там, где ты, нет ни неба, ни ада.

В день моей свадьбы я пройду по комнатам чисто убранного дома, а ночью выскользну из его постели, босая, неслышно пройду по вычищенным коврам — вниз, вниз, через кухню, в подвал, где таится запах земли (им его никогда не вычистить)

в кромешной тьме, в самом углу нога ощутит клочок влажной земли. Если тихо-тихо стоять в темноте, замереть, прислушаться — я услышу сухой шелест мёртвой лозы, обвивающей стену подвала

смотри

распускаются бледные цветы

глазами не увидеть

замереть — и больше ничего.

15

О последующих месяцах я расскажу наскоро, Кэти, по двум причинам: во-первых, до последних дней они не были богаты событиями, а во-вторых, новости, которые мне сейчас сообщили, заставляют меня быть кратким — чем скорее доставят тебе на Перевал моё письмо, тем лучше.

Прошло немало тягостных недель, прежде чем доктор объявил, что состояние мистера Эра больше не внушает тревоги, но он по-прежнему был очень слаб. День за днём он всё цеплялся за меня, как волчонок за сосцы волчицы, день за днём я набирался решимости сбросить его с себя и умчаться к тебе — и не мог.

Каждое утро начиналось одинаково: я должен был ехать в Милкот узнать, нет ли вестей о гувернантке, и несолоно хлебавши возвращался домой. Пять раз за поездку мне следовало бы пожелать, чтобы мисс Эйр, как бы ни была она далеко, оказалась ещё дальше — хоть в самом аду. И всё же каждый раз я мечтал, чтобы она вернулась — хотя бы для того, чтобы вытянуть мистера Эра — и меня — из безнадёжной трясины, в которую повергло нас её бегство.

Больной встречал меня гнетущим молчанием. Он хоронился от мира в полутёмной спальне — не мог вынести, если раздвигали занавеси, велел навесить на окна тяжёлые глухие ставни. Стал сверхчувствителен к малейшему шуму или лучу света; жаловался, что от этого у него голова раскалывается. Оставшиеся в доме слуги ходили мимо его двери на цыпочках и говорили шёпотом; да и вообще избегали подниматься наверх. Я перебрался из конюшни в соседнюю со спальней мистера Эра комнату и всегда мог зайти к нему узнать, что ему требуется.

Ежеутреннее ожидание вестей из Милкота настолько воодушевляло хозяина Торнфилда, что он выбирался из постели, нашаривал одежду и очки с затенёнными стеклами — они защищали глаза от слепящего света (куда как яркого в этой-то спальне!) — и до самого моего возвращения стоически восседал в шезлонге. Мне кажется, по утрам его одолевала фантазия — вдруг я возьму да привезу его ненаглядную Джейн домой. Это придавало ему жизненных сил, хотя только в насмешку можно было бы именовать это растительное существование жизнью.

Целый день мне приходилось выкладывать ему одни и те же малоутешительные новости: что никаких известий нет, но адвокаты стараются вовсю, рассылая объявления, суля вознаграждение и добавляя всё новые цифры в свои квартальные счета.

А ещё я старался расшевелить его, рассказывая сплетни, подсовывая лондонские газеты, новые книги, музыкальные безделушки, что были прежде его страстью, но теперь всё это доставляло ему не больше удовольствия, чем полный рот песка. Я выходил от него взбешённым; мои чувства к тебе были в двадцать, в сто раз сильнее его жалкой страстишки к гувернантке, и тем не менее он, человек гораздо старше и, наверно, умнее меня, как червь, прячась от света, зарывается в бархатные подушки; моя беда, по крайней мере, не лишила меня человеческого облика.

Конечно, я советовался с Картером, да и с другими врачами тоже. Каждый в различных сочетаниях прописывал одно и то же: кровопускание, слабительное, усиленное питание, диету, ванны и так далее — всё это должно было превратить мистера Эра в абсолютного счастливца. Но после многократных пререканий все сошлись в одном: физически пациент здоров, возможно, лишь слегка ослаблен; в укреплении нуждается только его душевное здоровье.

Убедившись, что это и в самом деле так, я решил сообщить страждущему, что уезжаю в Ферндин. Конечно, не в Ферндин, а в Гиммертон я поспешил бы сразу, уладив все дела, но об этом мистеру Эру знать было незачем, да и неинтересно — ему ни до чего не было дела, кроме бесценной гувернантки и собственной головной боли.

Я вошёл к нему. Он с трудом поднял на меня изумлённые глаза и, как крот, которого вытащили на свет Божий, слегка содрогнулся, увидев полоску света из холла.

— Ты рано сегодня, — откидываясь на кушетку, сказал он, — ну ничего. Расскажи, что нового. Только, прошу тебя, сядь, раздражает, когда ты вот так нависаешь надо мной.

— Новостей нет. Сегодня в Милкот поехал Джон. Я пришёл поговорить о другом.

Вздохнув, он на дюйм приподнял руку. Расценив это как согласие, я коротко изложил свои намерения.

— Врачи говорят, вы поправились, — закончил я, — а Ферндин всего в нескольких часах езды.

Он заговорил. Голос звучал сухо, в нём слышалась горечь (в темноте, столь милой его сердцу, видеть его лицо я не мог):

— Значит, и ты покидаешь меня, Хитклиф.

— Сэр, как я только что сказал, и вы должны это признать, вам от меня мало проку, а самому мне — и вовсе никакого, если всё так и будет продолжаться.

Пауза.

— Мало проку — странная причина!

— Вы можете предложить более подходящую?

— Могу, и начинается она на «К».

Поскольку я молчал, он продолжал, теперь в голосе прорезались отголоски былого поддразнивания:

— Ну, «X», доверься мне. Кто такая «К»? Ты, должно быть, до сих пор её любишь, иначе с чего бы тебе так настойчиво сторониться женщин? По натуре ты не монах, и всё же на моих глазах в Европе упорно отбивался от заигрываний самых хорошеньких девушек и, больше того, выскальзывал из силков, что расставляли их мамаши. «К» — Каролина, Карлотта… Почему ты никогда не называешь её имени? «К» — Кора, Кэтрин… Как можешь ты вынести разлуку? Если она жива, если ты знаешь, где она, как ты можешь быть вдали от неё? Скажи мне, «X».

Это было жестоко.

— Вы путаете меня с собой. Я просто задыхаюсь здесь от безделья, как и вы бы задыхались, будь вы на моём месте или хотя бы в здравом уме.

— Ты лжёшь — или недоговариваешь. Всё ещё отказываешь мне в доверии. — Тут он, видимо, ушёл в себя, размышляя. — Но что укорять его, ведь он ответит, что и сам я не лучше. Бог знает, что у него за причины. Что делать, что делать? Хитклиф, останься ещё хоть на день!

— Зачем? Сидеть в библиотеке и разговаривать с корешками книг?

— Нет — я спущусь. Если ты останешься ещё хоть на день, я спущусь посидеть с тобой. Составлю тебе компанию.

И хоть мне не хотелось задерживаться ни минуты, я заколебался. Мистер Эр не спускался уже несколько месяцев. И всего лишь один день.

Так я ещё раз позволил уговорить себя остаться в Торнфилде.

В этот вечер, пока я ждал мистера Эра в библиотеке, меня трясло от нетерпения или, может быть, лихорадило от предвкушения скорого освобождения от оков Торнфилда. Я замёрз и никак не мог согреться, пришлось напихать в камин кучу дров. Потом стало душно, пришлось открыть окно — а был ноябрь.

Наконец появился хозяин дома. Джон привёл его под руку и усадил у огня. Лицо его изменилось; последние несколько месяцев оно было горестной маской, а теперь оживлённо пылало.

— Джон! Карточный стол! Хитклиф, сядь сюда! Я хочу сыграть!

— Сэр?

Он похлопал по сиденью стула рядом с собой.

— Сыграем в карты. Ты ведь знаменитый игрок; ну, сыграй со мной.

— Я больше не играю.

— И всё же разочек сыграешь со мной, во имя прошлого.

Он ещё поуговаривал меня, и я согласился.

— Хорошо, один раз не считается.

То, что я выиграл, было неудивительно; так как мистер Эр абсолютно не умел играть в карты, хотя и настаивал на высоких ставках; даже мой метод оказался излишним. Вместо карт он смотрел на меня. Пристально и неотступно изучал моё лицо и всё не мог насытить своё любопытство, только глаза отчего-то горели бешеным лихорадочным блеском. Мне всё больше становилось не по себе; от его взгляда, такого горячего, меня бросало в холод; я подкинул в огонь поленьев. А мистер Эр всё молчал, всё смотрел.