Я ощутила горечь во рту.

— И ничего… ничего нельзя сделать?

— Мадам Левеллен, медицина все же не всесильна.

Однако своего страха выдать было никак нельзя, Жермен держался просто исключительно. Он был очень слаб и измучен постоянной болью. Его лихорадило. Ему было плохо от лекарств. Но он ни чем не выдавал своего состояния. В моем присутствии он бывал неизменно спокоен, уверен и весел.

Пока однажды я не узнала, что Жермен вызывал нотариуса. Я очень долго думала, прежде, чем говорить с ним об этом, прежде, чем спросить зачем.

— Делиз, — мягко ответил Жермен, — если после всех счетов останется хоть одно су, я хочу, что бы оно досталось Грегори.

Его ответ был достаточно обтекаем, но мы оба понимали, что имеется в виду.

* * *

Был пасмурный дождливый вечер. Я приглушила свет, что бы не уставали глаза и села рядом с Жерменом на свое обычное место. Он нашел мою руку.

— Делиз… не надо сидеть со мной. Ты устала. Иди.

— Я не хочу. Я хочу побыть с тобой, — сейчас, в темноте, я могла все сказать, — Я искала тебя потому, что мне не нужен никто другой. Я надеялась на то, что значу для тебя не меньше…

— Не меньше? — я знала, что он усмехается, — Делиз, я люблю тебя. Как ни странно это звучит, но ты единственная женщина, которую я любил. И самое лучшее, что было в моей жизни.

Я не могла вынести этот тон и перебила его:

— Твоя жизнь еще не закончилась, и не следует говорить о ней в прошедшем времени!

Жермен улыбнулся.

— Надо смотреть правде в глаза, — спокойно сказал он, — Я давно готов к этому. Жалею только о том, что так мало был с тобой и Грегори.

— Я — не готова! И не желаю ничего слышать!!

— Ты права. Я больше не буду так говорить, — это все равно прозвучало как одолжение.

Через некоторое время Жермен тихо сказал:

— Спасибо, Делиз. За то, что ты со мной. Я люблю тебя… я все время думал о нас. Ничего бы не вышло.

— Ты это уже говорил, — я поморщилась отстраняясь.

— Дело не только в условностях. При желании их можно обойти или просто забыть. Но ты слишком многого не знаешь обо мне, хотя и того, что знаешь должно быть вполне достаточно.

— Мне это неважно! — теперь это было действительно так, — я ничего не хочу знать.

Он горько усмехнулся и продолжил:

— Это важно мне.

Я слушала. Молча и не перебивая. Так же, как в свое время он слушал меня. Но разве могли сравниться две наши исповеди?

— Я хочу, что бы ты знала, кто я до конца.

Я, как пригвожденная, сидела в полумраке и слушала слабый усталый голос. Я не видела его лица. Я пребывала в оцепенении, и мне казалось, что не осталось ничего, кроме этого тихого голоса… я даже не сразу поняла, о чем именно Жермен говорит, а когда поняла, — то перестала дышать. В эти минуты я думала о том, сколько боли выпало ему в жизни.

О, нет. Он не оправдывался! Сегодня Жермен говорил без стыда и недомолвок, о том, чего хотел достичь — уехать куда-нибудь, где его никто не знает, и где никогда не окажется прежних знакомых, где можно просто жить. И о том, каким способом он этого добивался… Я узнала больше, чем хотела бы. Думаю, эта ночь стоила седых волос нам обоим.

— Делиз, прости… я не хотел тащить к тебе эту грязь!

Я знала, что должна что-то сказать, только бы не было тишины. Но как же это было трудно!

— Тебе не за чем просить у меня прощения, — я наконец овладела своими связками, — я никогда не думала, что твоя жизнь была безупречной. Конечно… я не могла даже представить всего… о чем… То, что ты рассказал не может меня оттолкнуть! Ты был искренним со мной. Я люблю тебя. Я никогда не оставлю тебя, и тебе не удастся меня испугать.

Если бы мне позволили, я поселилась бы в его палате, но часы наших встреч были ограничены. А этого мне было слишком мало!

Видеть его таким было больно, а не видеть — невозможно. Физически. Мне было трудно дышать, и тупо ныло сердце, которое, оказывается, у меня тоже есть, от мысли, что Жермен сейчас опять один, а быть может, совсем скоро одна останусь я, — и уже навсегда. Не будет даже этого мучительного ожидания рассвета, безнадежных попыток заполнить время до новой встречи. Почему мы должны терять даже такие крохи? Я и так уже забыла о каких-либо приличиях, зато могу попытаться дать ему то, чего у него не было, и о чем он мечтал.

К моему удивлению, предложение о том, что бы уйти из клиники, поселиться в каком-нибудь пансионе на близком от Тулузы побережье, не встретило даже подобия сопротивления. Мне было холодно от осознания, что врачи отпускают Жермена из-за в абсолютной уверенности в безнадежности его положения, просто уступая желанию… будем честными: давая ему возможность быть со своей семьей и умереть не в больничном одиночестве.


В старости слабость, беспомощность принимаешь как неизбежное, но беда, обрушившаяся на ничего не подозревающего полного сил человека, всегда вызывает подсердечное чувство смутного протеста, как нечто неправильное, нарушающее законы существования. Чем ближе тебе человек, тем труднее выдерживать невозможность исправить что-либо, вернуть судьбу в прежнее русло, стереть следы пережитой боли. Безнадежно задаваться вопросом, почему это случилось именно с ним. На такие вопросы не бывает ответа. Но разве можно смириться с тем, что жизнь закончилась в 27 лет? И как после этого не сойти с ума.

И все же, пусть горькое, отравленное — это было счастье. Жермену даже стало лучше вначале. По крайней мере, он воспрял духом, немного окреп и поправился. С лица сошла жуткая землистая бледность, а в глаза окончательно вернулся прежний блеск. И надежда с невероятным упорством вновь подняла голову.

Снова, как и раньше, мы избегали говорить о будущем. О каком будущем может идти речь, если его жизнь висела на волоске, готовом вот-вот оборваться! Лишь однажды мы позволили себе нечто подобное, — когда Жермен попросил моей руки. Он не вставал на колени, и все случилось неожиданно, почти случайно.

— Знаешь, — заметил он на прогулке с улыбкой, — мне сегодня сказали, что мне повезло с женой.

— Кто же?

— Софи.

Софи была из персонала пансиона, довольно милая простая девушка.

— Мне бы очень хотелось, что бы это было правдой.

Я не успела сказать, что никаких препятствий к этому не вижу. Его глаза, когда-то непроницаемые, а теперь открытые миру до беззащитности, — вспыхнули.

— Делиз, я хочу, что бы ты стала моей женой на самом деле!

Я замерла, потом мягко сказала:

— Нет.

Жермен придержал шаг.

— Конечно, черный цвет тебе не пойдет, но подумай хотя бы о Грегори! Любой ребенок заслуживает того, что бы вместо прозвища ублюдка, носить фамилию своего отца, даже если она не слишком-то достойна!

Ого! Меня даже обрадовало, что у него уже появились силы на гнев и резкость. Они гораздо лучше покорности обстоятельствам. Против воли, я улыбнулась и быстро поправилась.

— Я люблю тебя, но не хочу, что бы наша свадьба происходила на 'смертном одре'. Мы поговорим об этом, когда ты будешь в состоянии вести меня к венцу, а не наоборот.

— Ты же знаешь, что этого никогда не случится.

Опять!

— Я не хочу об этом знать! — я тоже разозлилась, — Жермен, так нельзя! Тысячи людей встают после жутких травм, живут, не смотря на самые тяжелые болезни, поражая воображение врачей. Все болезни у нас в голове. Если ты не веришь, то конечно не поправишься!

Не знаю, верила ли я сама хотя бы на половину в то, что говорила, но прозвучало это достаточно убежденно. Жермен рассмеялся.

— Прости, Делиз, я больше не буду раскисать!


Первый гром грянул в лице моего отца. Поль Левеллен явился собственной персоной, дабы призвать свою блудную дочь к… 'ответственности'!

О! он был даже слишком мягок, вежлив и тактичен, что бы высказывать все прямо, — настоящий аристократ!

Но… как бы вежливо они с Жерменом не вели себя, у меня складывалось кошмарное впечатление, что… Что мой отец просто ждет его смерти! Ждет, когда неизлечимый недуг возьмет свое, и сомнительный субъект избавит его единственную дочь от себя.

Я не могла сердиться: все же отец любил меня, а Грегори любил еще больше, и был полон решимости сделать все возможное для нашего блага. Вот только дело было в том, что мое единственное благо заключалось, как бы кощунственно это не звучало — не в ребенке даже, а в его отце!

И словно кара небесная за наше греховное в людских и божеских глазах счастье, возмездие за несколько нечаянных месяцев, подаренных расщедрившейся против обыкновения судьбой — реальность взяла свое. Жермену резко стало хуже: все-таки начало сдавать слабое сердце…

Это было страшно! За несколько недель он почти перестал вставать, вернувшиеся боли мог снять только морфин. Однажды войдя, я застала его на ногах у стены, аккуратно готовящим себе лекарство. На моих глазах, не заметив непрошенного наблюдателя, Жермен приготовил себе десятеричную дозу…

Я накрыла его руку своей, и мы долго смотрели в глаза друг другу…

После чего я помогла ему лечь. И, видя, как он мечется, думала: а что бы ты сделала, если бы он попросил тебя помочь в этом? Сколько можно мучиться… Смогла бы ты позволить ему выполнить задуманное? А смогла бы отказать, если бы он снова посмотрел на тебя так?


В то утро мы гуляли с отцом — для серьезного разговора. Последний бастион рухнул, и я больше не могла сомневаться в своем положении: несомненно, Поль Левеллен приложит все старания, что бы его внук занял достойное его место в обществе, но его дочь отныне была вычеркнута из мира живых даже в большей степени, чем Жермен Совиньи.

Однако, и я не могла поступиться тем, что приобрела. Мы долго не хотели уступать друг другу, — и это пожалуй, была наша первая настоящая ссора…