При этих словах один из полицейских – точнее людей, которых я прежде считала полицейскими – вынул револьвер и направил его дуло на Алекса. Тот резко побледнел, как завороженный уставившись на оружие – замешкался на мгновение, а потом медленно начал вставать с сидения:

– Револьвер у меня в заднем кармане брюк… я сейчас его отдам, – покорно ответил он.

Однако, поднявшись во весь рост, вдруг резко подался вперед, пытаясь перехватить руку полицейского с револьвером:

– Лиди, бегите! – успел выкрикнуть Алекс и вцепился в направленный в него револьвер – но на помощь товарищу уже бросился второй, выворачивая Алексу руку.

Завязалась драка, а после раздался выстрел, защищаясь от которого, я машинально закрыла лицо руками, забиваясь еще глубже в угол кареты. О побеге я и не думала – да и не вышло бы у меня ничего со скованными руками.

А когда я отняла ладони – у своих ног увидела безжизненного Алекса, лежащего лицом вниз.

– Герой… – надменно скривился над ним Якимов.

Потом все же, встав на одно калено, он проверил пульс у Алекса, но мне о результатах, разумеется, сообщать не думал.

– Он жив?… – спросила тогда я.

Якимов, однако, вместо ответа снова схватил меня за плечо, еще грубее, чем прежде, и дернул, приближая к себе:

– А что, если нет? Что если мальчишку убили? Из-за вас! Много у вас еще защитников?

Он сказал это мне в лицо – очень тихо, но так, что я холодела от его интонаций и взгляда. Якимов как будто ненавидел – лично меня ненавидел за что-то.

Тем временем на полу кареты зашевелился Алекс. Он был жив, слава Богу, хотя белокурые волосы на его затылке сделались рыжими, пропитавшись кровью – кажется, один из лже-полицейских приложил его рукоятью револьвера во время драки. Но он был жив. Руки Алекс сцепили за спиной наручниками и, все еще не пришедшего в себя, его тоже усадили на скамейку.

Господи… во что же я его втянула. И его и себя.

К слову, случилось все очень быстро – карета еще стояла посреди Пречистенки, а недалеко нервно трясла гривой белая лошадь Алекса. Впрочем, Якимов уже приказал кучеру трогать.

О том, чтобы хоть попытаться выскочить из кареты сейчас, не шло речи – я не могла бросить Алекса здесь. Все, на что я была способна, так это думать, что делать, и пытаться понять, куда нас с Алексом везут. Однако последнее, что я отметила – то, как мы минули Зубовский бульвар и выехали на Большую Царицынскую [68], а после Якимов велел задернуть шторы поплотнее. Видимо, чтобы лишить меня возможности видеть дорогу.

И думать у меня не выходило – тот же Якимов донимал короткими репликами и комментариями. Должно быть, как раз для того, чтобы я не могла сосредоточиться.

Но ехали мы недолго. Карета остановилась, один из полицейских спрыгнул и подал мне руку, заставляя спуститься на распаханную землю. Несмело выглянув из кареты, я отметила, что здесь недалеко ведутся строительные работы: груда камней, мраморные плиты и вырытые котлованы виднелись в отдалении. Людей же было не видно вовсе – только перекопанная земля на сотню сажень вокруг и покосившийся полуразрушенный дом в десятке шагов от кареты.

– Я не выйду!… – твердо, сдерживая дрожащий голос, произнесла я, цепляясь руками за спинку сидения.

Если здесь, на дороге, хоть кто-то еще мог увидеть нас с Алексом и помочь – ведь Кошкин обещал, что скоро будет полиция, обещал же!… – то, когда меня отведут в дом… Я изо всех сил старалась не разрыдаться.

Полицейские, однако, не собирались меня уговаривать, а Якимов и не обернулся на мое заявление, шагая в дом. Полицейский просто ухватил меня за руку выше локтя и выволок из экипажа – так, что я упала коленями в апрельский перемешанный с землей талый снег. Сопротивляясь и царапаясь, я изо всех сил старалась вырваться, но полицейский этого будто вовсе не замечал и волоком тащил меня в дом.

Растрепанную, измазанную грязью, с затекшими в узких браслетах кистями рук, меня втащили в полутемную комнату с ободранными стенами. Только здесь с меня начали снимать наручники – но напрасно я думала, что хотя бы руки мои освободят… Полицейский всего лишь снял браслет с левого моего запястья и защелкнул его на какой-то трубе на печи-«голландке». Потом, наверное сжалившись, со стуком поставил возле меня колченогий стул и молча ушел, оставив меня прикованную к печи – в полумраке и в полном одиночестве.

Еще некоторое время я пыталась унять дрожь в руках, выровнять дыхание и с ужасом ждала, что они вернутся. Потом принялась прислушиваться к звукам и вглядываться в темноту, к которой уже привыкали глаза. Комната, по-видимому, некогда являлась барской, поскольку имела следы былой роскоши, но окна оказались наглухо заколочены досками и едва пропускали свет; пол был устлан толстым слоем строительного мусора, и нещадно протекала крыша: где-то совсем рядом со мной стоял таз, в который гулко падали капли с потолка. Ни кочерги, ни прочей утвари, которая вполне могла бы стоять рядом с печью, здесь не было.

Больше прочего меня страшила неизвестность. Я не представляла, что эти люди хотят от меня, и что способны со мною сделать. Вероятно, все же не убить – иначе бы убили сразу. Эта мысль несколько приободрила. И, потом, я помнила, что обещанная Кошкиным полиция приедет за мной… обязательно приедет. Я верила, что они сумеют меня найти. Может быть, сейчас они уже близко – нужно лишь дождаться.

Еще более приободрившись этим, я дотянулась до таза с талой водой и, зачерпнув пригоршню, умылась – оттерла грязь с шеи и щеки и влажной рукой, как могла, прибрала волосы. Прическа рассыпалась почти полностью, однако, две или три шпильки еще оставалось к большой моей радости. Вынув одну, я тотчас попыталась воспользоваться ею, чтобы открыть наручники – но быстро поняла, что у меня едва ли что-то выйдет… В комнате было столь темно, что я и в замочную скважину на браслете попасть не могла, не говоря уж о том, что совершенно не представляла, каков принцип работы замка в наручниках.

Отчаявшись, я едва не швырнула никчемную шпильку на пол – но подумала и вложила ее в закованную наручником правую руку, уже совсем онемевшую. Поняв, что выбраться не удастся – по крайней мере, сейчас – я пыталась все же держать себя в руках. Села на любезно оставленный стул и решила, что нужно действовать иначе. Договориться с ними. Для этого нужно выяснить, что им от меня нужно – это самое главное.

Но точно знала я сейчас лишь одно – я ошиблась в Якимове, очень сильно ошиблась. Мне никогда не нравился этот человек, был неприятен и отталкивал даже на каком-то бессознательном уровне. Но я поддалась напору Кошкина и поверила, что он может быть сотрудником Генштаба. Не знаю, кто стоит за Якимовым – англичане или кто-то еще, но очевидно, что я и он находимся по разные стороны.

Пусть так, но все же – на что я ему?! Никакими тайнами я не владела. Разве что информацией о Сорокине – но Сорокин был заперт в том же экипаже, в котором привезли меня, и Якимов об этом, разумеется, осведомлен.

Нет, им не нужен Сорокин – здесь что-то другое.

А потом я вдруг осознала, что единственная ценность моя в том, что я являюсь племянницей начальника отдела Генштаба, графа Шувалова. Имея в заложницах меня, дядей, очевидно, можно как угодно манипулировать… стоило мне прийти к этому простому выводу, как такая волна безысходности накатила на меня, что я без сил опустила голову.

Именно такой меня и застал Якимов, когда вернулся. Он вошел не один, а со своими подручными в количестве двух человек, с масляной лампой в руке, отчего в комнате сразу стало настолько светло, что я сощурилась, испытывая резь в глазах.

– Отлично, Лидия Гавриловна, – услышала я довольный голос Якимова, – вижу, вы осознали всю тяжесть вашего положения и желаете говорить.

– Что вы хотите, чтобы я вам сказала? – произнесла я, поднимая лицо.

Он, поставив лампу на обшарпанный стол, приблизился, и я попыталась заглянуть этому человеку в глаза, чтобы понять – осталась ли в нем хоть капля порядочности?

– На кого вы работаете! – тихо и вкрадчиво сказал он.

Я приподняла брови:

– Разве ж вы не знаете? – Во мне шевельнулась надежда, что, быть может, я поспешила с выводами, и он не осведомлен о Платоне Алексеевиче. И добавила, помолчав: – На Георгия Павловича Полесова. Я гувернантка его детей.

Якимов улыбнулся. Потом рассмеялся, поворачиваясь к своим подручным, и те хмыкнули тоже. А потом Якимов как-то резко дернул рукой – за мгновение до этого мне показалось, что сейчас он ударит меня, и я резко отшатнулась.

Лучше бы он действительно меня ударил. Но Якимов лишь подразнил, размахнувшись и положив руку в карман. И, должно быть, сполна насладился мелькнувшим в моих глазах страхом и осознанием того, что имеет сейчас полную власть надо мной.

– Гувернантка, говорите? – снова хмыкнул он. – Ладно, называйте это гувернерством, если хотите. Мне очень жаль вас, Лидия Гавриловна. Вы, как и Алекс, оказались не в том месте не в то время. Не нужно было вам рождаться племянницей Шувалова, и уж точно не нужно было идти у него на поводу. Шувалов ни сестру свою не уберег, ни вас… – и добавил еще тише и даже с участием: – вот вы сейчас здесь с ума сходите от страха, а Платон Алексеевич, дядюшка ваш, только и молится, должно быть, как бы вы его не подвели. А вы молоды, красивы почти так же, как ваша матушка. У вас свадьба в воскресенье. Зачем вам это все?

Пока он говорил, я смотрела в сторону. Я вполне чувствовала фальшь, с которой он жалел меня – и все равно по щекам текли слезы, которые у меня уже не было сил сдерживать.

Я очень хорошо понимала, что Якимов одного лишь добивается – моего ожесточения по отношению к дяде. Он знает, кто такой Платон Алексеевич, а я ему нужна как орудие воздействия на дядю.

И еще я отметила, что Якимов уже два раза упомянул мою маму – будто он был с нею знаком. С нею, а не с отцом. Еще больше меня это уверило в том, что здесь не только шпионаж, здесь личное. Мой дядя, а возможно, и мама, чем-то очень досадили Якимову – потому едва ли мне стоит рассчитывать на снисхождение. Он ласков со мной ровно до тех пор, пока надеется договориться миром. А что будет потом?…