Корнет Псоев очень богат. Он единственный наследник своего отца, владелец имений, нескольких доходных домов в Москве, глуповат, но добр и не жаден. Он предлагает хорошее содержание, собственную квартиру и прислугу, выезд, неограниченные суммы на булавки, и все это – невзирая на грядущую женитьбу: после Рождества корнет собирался обвенчаться с дочерью золотопромышленника Пархатова.

Софья должна понимать, что этот брак вынужденный, деловой, а ею Псоев был сражен наповал, и при разумном подходе она, Софья, сможет…

Больше Анна не могла сказать ничего, потому что у младшей сестры началась истерика. В одной рубашке Софья спрыгнула с постели на пол, кинулась к окну и, захлебываясь слезами и рыданиями, начала кричать, что ни секунды более не останется в этом доме, что босиком уйдет домой в Грешневку, что ее родная сестра превратилась в сводню и хочет распродать их с Катей по дешевке московским развратникам, но что она, Софья, еще помнит свое родовое имя, что она лучше умрет, чем пойдет на содержание, как какая-нибудь хористка, что она дворянка, что она может поступить на службу, на телеграф, на курсы и лучше пойдет в гувернантки, но не в камелии к бессовестному фанфарону с собачьей фамилией…

«На какой телеграф, дура?! – кричала ей в ответ сквозь злые слезы Анна. – В нашей дыре, за сорок верст от уездного города тебе телеграф приготовили?! В какие гувернантки, у тебя ни образования, ни знаний, три слова по-французски, два по-немецки и трижды восемь – сорок?! Я Смольный закончила с дипломом, три языка знаю, преподавать могу – и что я сейчас?! Такая же, как ты, была, когда меня старый Ахичевский вон на том диване зеленом, в зале… Опекун чертов… А потом, как он помер, Петька его! И – ничего, жива! И в добром здравии! Только ты вспомни, дурища, сколько мне лет! Мне двадцать один уже! Еще чуть-чуть – и старуха буду, и – не нужна! Что тогда с тобой будет, со всеми нами?! На какие деньги мы живем, это ты помнишь?! Графиня Грешнева!!!»

Потом рыдали уже вдвоем, обнявшись на полу и прося друг у друга прощения. Потом Софья, всхлипывая, заснула на плече старшей сестры, а та до рассвета сидела неподвижно и смотрела в черное окно, за которым метались на ветру голые ветви клена. Наутро Анна попросила Софью обо всем забыть, и та, облегченная и даже счастливая, уехала домой, в Грешневку.

«Вот тогда и надо было соглашаться!» – угрюмо думала Софья, глядя на бившийся от сквозняка огонек свечи. Все бы сейчас было – и деньги за вспашку, и починенная крыша, и институт для Кати, и даже дом бы выкупили. Дура бестолковая… графиней себя вообразила, о чести озаботилась. Правильно Марфа говорит: когда живот к спине подведет – не до чести. И Анне надо было тогда настоять, а не идти у нее, шестнадцатилетней, на поводу. Но, размышляя об этом с досадой и запоздалым сожалением, Софья знала: не смогла бы. И не в морали тут дело, и не в чести. Просто не смогла бы – и все. Вот Аня – умница, смогла. И никакая это не распущенность, не разврат и не дурное гаремное наследие пленной турчанки – как шипят соседки-помещицы, сразу переставшие езживать к ним и приглашать на собственные крестины и именины. Никакая не испорченность, а… героичность. Вот так. Всех их Аня спасла, не дала умереть с голоду, не позволила пустить с молотка Грешневку – и все это, зная, что через несколько лет свершится неизбежное, Ахичевский оставит ее ради другой молодой красавицы, и тогда… что тогда?..

Глазам неожиданно стало горячо, Софья зажмурилась. Затем открыла глаза, резко поднялась со стула и, взяв свечу, пошла через всю залу к висящему между окон зеркалу – круглому, венецианскому, одной из немногих ценностей в доме, которую брату еще не пришло в голову отнести в кабак. Поставив свечу на подоконник и отодвинув, чтоб не затлела, тяжелую портьеру, Софья взглянула в темнеющее стекло. И невольно улыбнулась сквозь слезы, увидев, как она хороша.

Темные кудри давно рассыпавшейся прически падали ей на плечи и грудь. Зеленые глаза в полутьме казались огромными, как у лесной русалки. Мягкий, нежный абрис лица напоминал о полотнах Возрождения. Вздохнув, Софья вполголоса прочла любимые строки:

Если жизнь тебя обманет, —

Не печалься, не сердись.

В день уныния смирись,

День веселья, верь, настанет…

Может, уехать в Москву, где ее никто не знает, и там попросить Анну найти ей уроки пения? Голос ее хвалили всегда; мадам Джеллини, уходя от них со слезами и многословными извинениями (после того, как ей год не платили жалованья), прочила Софье оперную карьеру и умоляла не бросать занятий вокалом, но как же и на какие деньги было их продолжать?.. Лучше и не думать – как не думать о том, что через несколько лет всех их ждет неизбежная погибель. И Аню, и Сергея, и ее, Софью… Может, только Катю бог помилует, маленькая она еще. Может, к той поре случится что-нибудь, найдется для нее какой-нибудь бескорыстный человек… Усмехнувшись в зеркало, Софья подумала о том, что бескорыстный человек, да еще согласившийся терпеть Катеринин несносный характер, – такого даже во французских романах не найдешь, а уж в жизни, да в их лесном захолустье… Все мечтания пустые. И Катю ждет то же, что и остальных.

Стоило подумать о Катерине – как она и появилась. Вошла широкой мужской походкой, насквозь промокшая, оставляя влажные следы на паркете, в сопровождении бурчащей Марфы:

– Вот что хочете мне говорите, ваше право господское, а только когда-нибудь накроют вас, Катерина Николавна, прямо на дереве, и в уезд свезут, спаси господи, как воровку беспородную. Как будто я лучше вас этот шалеевский сад не обдеру… Не впервой небось, уже и полканы на меня не брешут…

Софья невольно улыбнулась. Катерина же, не меняя сумрачного выражения лица, вынимала из подола подвязанной юбки и одно за другим выкладывала на столешницу крупные желтые яблоки. Последнее она с хрустом надкусила крепкими белыми зубами и сосредоточенно начала пережевывать.

– Не барышня, а солдат! – высказалась напоследок Марфа уже из-за двери. Софья же, увидев, как сестра метким броском отправляет огрызок в плевательницу, машинально сказала:

– Катя, где манеры?

Катерина только фыркнула. Встряхнула двумя руками распустившуюся косу, обрушив на паркет водопад капель, отжала волосы и зашагала к двери, бросив на ходу:

– Спокойной ночи.

– А Сережи так и нет, – вполголоса сказала Софья. Но Катерина услышала, обернулась с полпути, зло, не по-девичьи блеснула глазами:

– Не дождемся. Он с этим самым… с купцом заезжим в кабаке договаривается. Я сама видела.

– С купцом? О чем?! – растерянно спросила Софья. Она представить себе не могла, какие разговоры могут быть между братом и этим медведем Мартемьяновым. Помнится, когда она выбегала из кабака, Сергей уже спал мертвым сном, прислонившись к стене. Стало быть, добудились… Но зачем?

– Только бы не ввязался во что-нибудь… – обеспокоенно пробормотала Софья.

Катерина презрительно фыркнула:

– Бога о том моли, чтоб ввязался! Ввяжется, убьют – вздохнем спокойно.

– Катя!!! – возмущенно вскочила Софья, но младшая сестра уже скрылась за дверью, и по лестнице простучали наверх ее босые ноги. Когда через несколько минут Софья тоже поднялась в их общую спальню (спали вместе, экономя дрова на протопку), Катерина уже храпела, лежа на спине и раскинувшись по постели. Софья перекрестила ее на ночь, задула свечу и легла рядом. За окном лил дождь, ветви старых дубов под окнами метались от ветра и стучали в окно, и, несмотря на усталость и пережитые волнения, Софья долго не могла заснуть. На сердце было тревожно, и уснула она с одной мыслью: «Скорее бы Аня приезжала. Проценты с июня не выплачены…»


На другой день Софья была разбужена вошедшей без стука Марфой, которая мрачно возвестила с порога:

– Подниматься пора, Софья Николавна, полдень прошел.

Софья изумленно села на постели. Обычно Марфа берегла сон барышень и старалась «не беспокоить без надобности», а уж после такого дня, каким был вчерашний, и подавно.

– Что случилось, Марфа? Катя не заболела?

– Что ей сделается, господи прости… Спозаранок вскочила и босиком, как дворовая, в лес умчалась. Я за ей с ботинками по двору бежу, кричу – наденьте, Софья Николавна никуда в обувке не собираются ныне, – какое там… Хоть бы лапти надела! Август ноне студеный, того гляди, заморозки падут!

Софья приподнялась на локте и выглянула в окно. На дворе стоял пасмурный день, дождя не было, вся земля у дома была усыпана сброшенными за ветреную ночь дубовыми и кленовыми листьями. На заборе, вытянув голую шею, уныло орал петух, куры разрывали навозную кучу. Небо было обложено плотными серыми тучами. Взглянув на них, Софья поежилась, спустила ноги на холодный пол (Марфа молча придвинула ей ногой половик) и принялась одеваться. Марфа, сложив руки на животе, стояла у двери и молчала столь многозначительно, что Софья в конце концов бросила разглядывать на свет расползающуюся под пальцами ткань блузки и взглянула на бывшую дворовую:

– Марфа, что с тобой? Случилось что-нибудь? – И тут ей разом вспомнились вчерашние события, и блузка, выпав из рук, поползла на пол. – Господи! Марфа! Сережа не вернулся?

– Как же, не вернутся они… – ехидно сказала Марфа. – Еще вчерась доставлены были купеческими молодцами в виде самом раздрызганном.

Софья вздохнула:

– Спит?

– Полчаса назад вставши. Рассолу нахлебавшись, и вашу милость требуют.

– Меня?! – Это было еще удивительней. Обычно после бурных ночей Сергей никого не желал видеть, и даже сестры не были застрахованы от прицельно брошенного сапога и армейской ругани. Только доблестная Марфа без страха входила к похмельному хозяину, заставляла его сменить грязную одежду, выпить холодного чая или рассола, а в случае сопротивления не задумавшись применяла грубое физическое воздействие. Законная база под это подводилась следующая: «Я теперь вольная, что хочу, то и ворочу, а вы к мировому меня сведите! Я с вас там жалованье-то за четыре года стрясу-у!» Марфы Сергей побаивался и о мировом судье разговоров не заводил.