Та выслушала не перебивая. Спокойно спросила:

– А ты чего же хотела? Дело обычное, житейское. С графом – это тебе повезло. Мой совет – соглашайся скорее, пока не передумал. Ты молодая, красивая, много с него возьмешь, пока надоешь.

– Маша! – взмолилась Софья, вскочив с табуретки. – Да что ты говоришь такое! Да… как же ты так спокойно об этом… Господи, что же мне делать?!

– Зачем же ты в актрисы шла? – не меняя тона, поинтересовалась Мерцалова. – Нам ведь святыми быть просто… м-м… нелепо. Столичные премьерши и те на содержании живут, а уж нам… Ты подумай, как жизнь у тебя сразу наладится! Из переулка этого проклятого съедешь, своих лошадей заведешь, будешь, как царица, ходить! Только на платья не траться, вещами бери – серьгами, кольцами… Платья потом в четверть цены ростовщикам уйдут, а с вещиц еще долго жива будешь.

Софью передернуло. Несмотря на свое долгое пребывание в театральной труппе, она до сих пор не могла привыкнуть к этим вольным разговорам и откровениям. Здесь никто не скрывал, что каждая известная актриса имеет не менее известного покровителя, а те, кто не имеет, мечтают об этом денно и нощно. Молоденькие актрисы с легкостью шли на содержание к купцам; отхватить дворянина, да еще со средствами, считалось неслыханной удачей; как легенды, ходили истории о том, что наиболее красивым и умным актрисам удавалось даже склонить своих обожателей к женитьбе. Но сама Софья таких удачливых особ в театре Гольденберга не видела и посему этим рассказам не особенно верила. Про себя она не судила подруг по сцене, вспоминая сестру Анну, пустившую по ветру свою репутацию, когда в семье стало нечего есть, и себя саму, которую только чудо спасло от сожительства с проезжим купцом Мартемьяновым. До сих пор, вспоминая это темное, нахмуренное лицо и черные, пьяные, без блеска глаза, в упор рассматривающие ее в кабаке Устиньи, Софья чувствовала холод на спине. Но она пошла бы… Видит бог, пошла бы, потому что… Потому что денег не было, и дров не было, и платить долги было нечем, и выкупать закладные на дом, и пахать весной тоже было не на что… Что тут говорить.

Так что не ей, Софье Грешневой, быть судьей этим женщинам, тоже месяцами живущим впроголодь, когда нет ангажемента или выгодных ролей, без мужа, без поддержки родни. Но привычные между актрисами, равнодушные или же, напротив, деловито-озабоченные разговоры о подарках поклонников, о том, чем лучше брать, «вещами» или «отрезами», как сделать так, чтобы благодетель стал пощедрее и подарил побольше или подороже, вызывали у нее неизменную гадливость. Софья всеми силами старалась скрывать это чувство, понимая, что в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Но сейчас притворяться было выше ее сил, и она, отвернувшись, отрывисто сказала:

– Противно мне, Маша. Не могу так.

– Всем поначалу противно, – неожиданно серьезно и понимающе сказала Мерцалова. – А потом и ничего. Еще противней будет, когда разобидится вот такой папашка, с антрепренером договорится, с газетчиками тоже, всем заплатит, тебя со всех ролей снимут, бенефиса, хоть убейся, не дадут, в рецензиях гадости про твою бездарность писать начнут, и контракт дирекция прервет. Куда вот ты тогда денешься со всей своей гордостью? Хорошо, если семья есть…

– Да… – глухо отозвалась Софья, отворачиваясь к окну. – Да… Семья…

Мерцалова пристально смотрела на нее. Затем негромко спросила:

– У тебя есть, может быть, кто? Для него бережешься?

Софья молча покачала головой, сдерживая подступившие к горлу слезы. Больнее жестких, но справедливых слов подруги, больнее сомнительных предложений, больнее вновь надвигающейся опасности остаться без гроша были неотвязные мысли о том, что Черменский так и не приехал. Месяц прошел – а он… И – ни одного письма.

Первые дни после известия от Черменского, совпавшего с премьерой «Гамлета», Софья ходила как в чаду, постоянно повторяя про себя строки письма Владимира и ожидая, ежеминутно ожидая, – вот откроется калитка из переулка… или распахнется дверь… или скрипнет дверь театральной уборной… И он войдет. И серые светлые глаза снова посмотрят внимательно и чуть насмешливо с темного лица, и жесткие ладони возьмут ее руку, и хрипловатый, такой спокойный голос скажет: «Здравствуйте, Софья Николаевна… Вы ждали меня?» При мыслях об этом Софья задыхалась от счастья и молила бога о том, чтобы время шло быстрее. Но оно и так летело, как на крыльях, дни мелькали один за другим, будто спицы в колесе, а Владимир… не появлялся. Неделя счастливого ожидания сменилась тревожными днями, с утра до ночи Софья отчаянно гадала: почему же он не едет? И не пишет? Что случилось? Здоров ли? Потом прошло и это: беспокойство перешло в тоскливое безразличие. Понемногу Софья начала думать о том, что Черменский никогда не приедет за ней. Только одно было ей непонятно: что побудило его написать это письмо с несколькими отчаянно перечеркнутыми строками? Только это письмо, время от времени вытаскиваемое из комода, из-под вороха сложенного белья и тщательно перечитываемое в поисках нового, может быть, не замеченного ранее смысла, и уверяло Софью в том, что та морозная ночь в ожидании счастья была не сном.

Однажды, на музыкальном вечере в одном из самых богатых домов города, у купца Ополенова, куда Софья с другими актрисами была приглашена петь и читать стихи, ей подали записку, довольно безграмотную и написанную корявым почерком человека, не привыкшего к каллиграфии: «Заради бога, несравненая, споите Што ты жадно глядиш на дорогу». В другое время сделанные в записке ошибки позабавили бы Софью: она уже получала немало таких посланий от молодых купчиков, зачастивших из-за нее в театр, и вечерами читала их Мерцаловой, заливаясь от смеха. Но упоминание песни, той самой, которую она от отчаяния запела для пьяного купца в кабаке Устиньи в ту страшную ночь, свою последнюю ночь в Грешневке, заставило ее вздрогнуть и осмотреться. Но кругом были улыбающиеся, веселые лица гостей дома, их наряженные в гроденаплевые и шифоновые платья барышни. Сам хозяин в европейском кашемировом костюме, с аккуратной прической и маленькой бородкой, больше похожий на доктора или учителя, чем на купца-лесопромышленника, поклонился ей, привстав с обтянутого бархатом диванчика, – и Софья успокоилась.

Нина Изветова села за рояль, зазвучали первые аккорды, Софья запела. В гостиной мгновенно наступила тишина, несколько молодых людей встали, оставив шампанское и херес, и подошли ближе к роялю, у хозяйки дома, немолодой, еще красивой брюнетки, заблестели глаза. Софья улыбнулась, взяла дыхание для второго куплета… и задохнулась, так и не запев. От дверей, из полутьмы, на нее смотрело смутно знакомое, темное, словно вырезанное из соснового полена лицо. Черная борода, черные, без блеска глаза…

– Боже! – невольно вскрикнула Софья, поднося руки к лицу. Рояль смолк. Короткая тишина в зале – и взрыв испуганных вопросов: «Что с вами, Софья Николаевна?» «Что случилось?» «Вы нездоровы?» Софью усадили, тут же появился стакан воды, Изветова участливо держала ее за руку и заглядывала в глаза.

– Нет… Нет, ничего… Право, ничего, извините, господа… – сдавленно говорила она между глотками из стакана, страшась посмотреть в сторону двери, – а вдруг не почудилось, вдруг Мартемьянов еще там, стоит и смотрит на нее? Но, когда через несколько минут, объяснив свое поведение внезапным кружением головы и снова, несмотря на отговоры дам, подойдя к роялю, Софья все-таки осмелилась посмотреть, – у двери никого не было. «Почудилось», – с облегчением подумала она и допела песню без запинки, сорвав гром аплодисментов. Для полного успокоения она хотела было расспросить хозяйку об этом странном госте, но до самого конца длинного вечера Мартемьянов больше ни разу не попался Софье на глаза, и она окончательно уверилась в том, что ей показалось.

В один из теплых и сырых апрельских вечеров неожиданно приехала Анна. Софья была дома, готовилась к вечернему спектаклю, и ее внимание привлекли радостные вопли Марфы, доносящиеся с улицы. Удивленно выглянув в окно, она увидела Марфу, самозабвенно обнимающуюся с какой-то высокой, одетой в черное дамой, пожала плечами, присмотрелась сквозь сиреневый вечерний полумрак… а через минуту уже сама летела сломя голову, босиком, через комнату, через сени, через покрытый проталинами двор – за калитку.

– Аня! Милая! Анечка!!!

– Соня! Слава богу, девочка моя…

Они обнялись прямо под калиткой и дружно заревели. Марфа начала еще раньше, прислонившись для устойчивости спиной к забору и оглушительно сморкаясь в полотенце, и ее басистые причитания заставили Софью вздрогнуть, оглядеться по сторонам и поспешно позвать сестру в дом.

Времени до спектакля оставалось в обрез, и, не успев ни поговорить, ни толком нацеловаться, сестры помчались в театр. Анна по контрамарке прошла в бельэтаж, Софья кинулась в уборную и едва успела закончить с гримом: ее вызвали на сцену. И только поздним вечером, оставшись одни в освещенной двумя свечами комнате, они снова смогли вернуться к слезам, вопросам, ответам и объятиям. Первым делом Софья спросила о Катерине, но Анна сказала только, что сестра уехала из Москвы, о чем сообщила в короткой записке, и больше от нее не было ни письма, ни какого-либо другого известия. Неизвестно было даже, жива ли она.

– Но хотя бы у тебя все наладилось, – невесело улыбнулась Анна, когда Софья перестала вздыхать и прикидывать, куда и с какой стати могла исчезнуть их младшая неуемная сестричка. – Я весь спектакль на тебя любовалась. Право, вот уж не ожидала! На самом деле – талант! И как только я не замечала никогда…

– Да как же не замечала? – так же грустно усмехнулась Софья. – Всегда говорила, что мне петь учиться надо, да денег нет. А кто лешего в болоте так изображал, что деревенские корзины со страху бросали? Ни у Марфы, ни у Катерины не получалось…

– Ты все шутишь, а я серьезно говорю, – обиделась Анна. – Вот сейчас деньги, слава богу, есть, ну так и перебирайся в Москву, поступай на курсы вокала, учись, становись настоящей актрисой! Вижу, что у тебя имеются способности, их нужно развить… Я под боком буду, помогу, если будет надобность. Что же ты молчишь? Соня?