Валя отпугнул кота, но баба Маша не успокаивалась и продолжала трястись. Тогда Валентину пришло в голову (не без влияния модных в то время псевдорелигиозных американских ужастиков), что в борьбе с чертями помогают иконы. Он не поленился вытащить из-под кровати бабулин чемодан, покрытый сантиметровым слоем пыли, достать оттуда её икону с нечитаемыми чёрными ликами в потускневшем серебряном окладе и водрузить на подоконник примерно в том месте, где ранее сидел кот. И что бы вы думали? Баба Маша перестала трястись, глубоко вздохнула и уснула, как показалось Вале, с улыбкой на лице.

Померла она утром на третий день, крепко держась за спинку кровати скрюченной рукой.

Когда разобрали её чемодан, нашли ненадёванный, послевоенный ещё комплект белья, приготовленный «на смерть», банку тушёнки 1949 года и два вышитых деревенских полотенца. Валя вспомнил спор бабушки с мамой после ежегодного семейного посещения Пискарёвского кладбища. Мама в разговоре за столом упомянула статую Родины-матери с венком в руках. Баба Маша удивлённо спросила: «С каким венком?» «Ну, с венком, она в руках его несёт». «Так то ж не венок», — укоризненно сказала бабушка. «А что же?» Баба Маша пожевала губами и сказала, как отрезала: «Полотенце». Все засмеялись, а папа спросил: «А зачем полотенце-то?» «Мёртвых обтирать», — сказала бабушка. Валя тогда подумал, что, наверное, так оно и есть. Венок в такой ситуации был бы совершенно лишним.

Надев крестик, Валентин почувствовал себя более защищённым, в том числе и в буквальном смысле: «от внезапной смерти», «от авиакатастрофы» или чего-нибудь подобного, непредсказуемого. Кроме того, он ощутил некую гордость не гордость, радость не радость, но, скажем так, уверенность от обращения «к корням», возвращения к «исторической парадигме» (да мало ли какие ещё мог бы подобрать слова человек, закончивший философский факультет).

Те времена — а речь идет о конце 80-х, разгаре горбачевской перестройки, ещё до перехода её в фазу кризиса, — Шажков вспоминал с некоторой ностальгией, давно уже вышедшей из моды, так как сейчас поздние 80-е годы прошлого столетия принято ругать — да и как бы есть за что, ведь они привели к социальным, моральным и экономическим потрясениям последовавших за ними 90-х. Однако, если без предвзятости оценить то время, для горячего и оптимистичного юноши, заканчивавшего учебу на философском факультете, это был кайф! Его бросало из огня да в полымя: от глобализма до русского космизма, от Ницше и Фрейда до русской религиозной философии, от Николо Макиавелли до индийской политики ненасилия. А телевидение? Встаешь утром — а тебе не пищащую заставку о четырёх кругах по углам показывают, а музыкально-информационную программу Каково? Забыли уже. А дискуссии везде и обо всем? А книжки и журналы? Словом, для себя Валентин решил, что за духовную нирвану конца 80-х он готов простить последовавший бардак 90-х.

90-е годы — это отдельный разговор. Скажи мне, что ты делал в 90-е, и я скажу тебе, кто ты. Часто и говорить не надо: и так видно. А иногда говорить уже не с кем.

Валентин Иванович Шажков в 90-е годы в меру своих сил развивал новую науку политологию (защитил диссертацию, став кандидатом политических наук), чуть было не женился (на однокурснице красавице литовке Руте-Марии Мельникяйте, покинувшей его ради своей независимой родины), организовал бизнес и провел единственную сделку (ничего не потеряв и оставшись при своих), не разбогател, но и не впал в нищету. Наоборот — получил в наследство маленькую, но отдельную квартиру на Васильевском, где и жил теперь. Так что пенять Шажкову на 90-е было особо нечего. Да он и не пенял, как не пенял и на советские годы, для характеристики коих в интеллигентских кругах часто использовалось словечко «совок» (как удар в пах), которое Валентин люто ненавидел. Впрочем, две вещи Шажков не прощал советской власти. Первое — это то, что его лишили фантастической американской лунной программы. Валентин почти физиологически чувствовал, что если бы ему удалось увидеть известные сейчас фотографии и видеосъемки лунных прогулок американских астронавтов не в относительно зрелом возрасте, а в раннем детстве и если бы он мог следить за драматургией покорения Луны в реальном времени, он был бы другим человеком и жизнь его сложилась бы совсем иначе. Второе — это то, что его лишили религии, причём не столько даже в смысле веры, а скорее как системы знаний и традиций, без которых — на пустом месте — и вера-то не возникнет. Впрочем, это Шажкову стало ясно только сейчас, а в то время он слушал песни Владимира Высоцкого, в которых обращение к Богу было естественным и осознанным, где так же, естественным образом, упоминались образа, лампады и другие церковные принадлежности, и удивлялся, даже не тому, откуда автор это знает, а тому, что для Высоцкого все это было частью его собственного внутреннего мира и его собственной внешней жизни. Удивлялся и завидовал.

Шажков запомнил один спор с отцом, который случился, когда Валентину было лет восемнадцать. Спорили они в то время часто и горячо, в основном на политические и философские темы. Шажков в этих спорах защищал взгляды, которые сейчас называют либеральными, и в его страстных речах можно было услышать про личную свободу, частную собственность, гражданский договор и т. д. Отец же был социалистом и государственником, обладал железной логикой, но, когда в споре его прижимали к стенке, говорил одну из двух своих фраз, не пробиваемых ничем:

— Да, Валюша, такие мы есть!

Или:

— Страшнее человека зверя нет.

На этом спор обычно заканчивался к неудовольствию Валентина. В том памятном споре отец напомнил Валентину, что само его появление на свет есть прямое следствие октябрьской революции, и Валентин (скрепя сердце) не мог не признать, что это правда. Валины папа и мама оба происходили из бедных крестьянских семей: одни жили в Подмосковье, а вторые — в Тверской губернии. От бедности спасались по-разному: папу отдали в военное училище, по окончанию которого он служил на Урале, а потом стал преподавать в военной академии в Ленинграде. Мамина семья почти в полном составе перебралась в 30-е годы в Ленинград работать на Балтийском заводе. Мама закончила педагогическое училище и стала школьным учителем физкультуры. Познакомились же родители не где-нибудь, а на танцах в Юсуповском дворце на Мойке, в котором (кто не помнит) в советское время находился Дом учителя. Было им уже сильно за тридцать, так что Валентин Шажков стал поздним и единственным ребёнком, баловнем и баловником.

Вал я не мог не признавать, что, повернись история по-другому, вряд ли попали бы бывшие крестьяне в Ленинград. И уж в страшном сне не могло бы кому присниться, что в один дождливый осенний день они по собственному желанию пошли танцевать в один из самых роскошных дворцов города, где им суждено было познакомиться и полюбить друг друга… А то бы и не было Валентина Шажкова на этом свете, вот и всё.

— Но это не оправдывает политических репрессий! — взывал Валя.

— Такие мы есть, — разводя руками и заканчивая спор, отвечал отец.

Надев крестик, Шажков не мог не задуматься и о том, кого и что этот крест символизирует — о Сыне Божьем и о его Церкви. Против церкви у Валентина предубеждений не было. Наоборот, он любил заходить в богатые и не очень, полутемные и полупустые в будние дни и людные в праздники храмы города, уже ставшего к этому времени Санкт-Петербургом, ставил свечки за здравие и за упокой, мог узнать на иконе строгий лик Николая Чудотворца — защитника путешественников, только вот креститься (в смысле осенять себя крестным знамением) на людях никак не мог — стеснялся.

Но провидение помогло снять и эту проблему — через печальное событие. Солнечным зимнем утром скоропостижно скончалась мамина сестра — тётя Катя, оставившая Вале свою запущенную квартирку на 4-й линии. Прощание проходило в крематории, заказали и отпевание, так как тётя Катя была крещёная. И вот на отпевании Валентин с удивлением увидел своего отца крестящимся, да так естественно, и именно там, где нужно — когда и священник осенял себя крестным знамением, — и мама, хоть и не крестилась, но ничуть всему этому не удивлялась и сама — было видно по губам — шептала «во имя Отца и Сына…» Удивился только один Валентин. Удивился и с горечью подумал, что вся его духовная «продвинутость» — это туфта и пустышка. А дальше (как это часто у нас бывает) засомневался в полноценности и своих научных достижений, в реальности социального статуса, в привлекательности себя как мужчины, словом, оказался в кризисе. Зная, что бесполезно, все же попробовал вырваться из кризиса традиционным путем, став завсегдатаем стойки бара-забегаловки «Кристина», где встречал профессоров из «большого» университета, преподавателей военных академий, не говоря уж о студентах и курсантах.

Общение, хоть было занимательным и поучительным, проблему не сняло, и на помощь, как и следовало ожидать, пришла женщина — первая Валина взрослая любовь Софья Михайловна Олейник, или Сова, Совушка, как нежно величал ее Валентин. Софья Олейник была на шесть лет моложе Шажкова. Очень привлекательная, фигуристая, немножко в восточном стиле, умная и тактичная девушка, незаметно превратившаяся в красивую и успешную женщину. Закончила филфак в Герцена, где теперь и преподавала. Совушка стала верным фанатом молодого рок-исполнителя, собирателем его текстов, страстным пропагандистом его музыки. И страстной возлюбленной.

Валентин и Софья никогда не жили вместе, хотя могли начать в любой момент: квартира, всё — было. Но их устраивали «странные» отношения в виде частых или не очень частых встреч. То ли Совушка боялась в совместной жизни утратить свежесть романтического образа, то ли Валентин подспудно уклонялся от чрезмерной опёки возлюбленной, но семьи — даже гражданской — не получалось, и стороны, похоже, были этим довольны. И вот эта умная и тактичная девушка, кажется, тайно ждавшая, что на её героя свалится какая-нибудь не роковая (как выяснится не сразу, а только потом) беда, стала свидетельницей его пьяных загулов, да в сомнительных компаниях, да с сомнительными женщинами, да с ругнёй и с последующим стыдом. И Софья с жаром кинулась спасать друга и возлюбленного, отвлекая его внимание на себя и на музыку. Это сработало, и Шажков, сам уже почти готовый к выходу из нокаута, возродился из пепла. С тех пор крестился, почти не стесняясь.