И я вспомнил, как тогда был у него в гостях на Пятой авеню; я вспомнил, как пил немецкое вино и слушал, как его сестры играли на большом рояле немецкие дуэты, и слушал, как его отец рассказывал мне по-немецки о немецкой культуре в золотые времена перед первой мировой войной.

— Джейк, — сказал я.

Он остановился и оглянулся:

— Да?

— Может, когда-нибудь позавтракаем вместе?.. Мне бы хотелось с кем-нибудь поговорить о моей поездке, с кем-нибудь, кто может понять… Ты знаешь, Нейл становится несносным, когда речь заходит о Европе.

— Боюсь, что в данный момент Европа мне неинтересна, — вежливо ответил Джейк. — Пол Хоффман пытается завербовать меня в УЭС, и мне пришлось ему прямо сказать, чтобы он подыскал кого-нибудь другого. В отличие от таких, как ты, которые предпочли не вступать в борьбу с Гитлером, меня четыре года не было дома, и теперь я хотел бы остаться в Нью-Йорке и предоставить возможность другим сгребать европейский мусор. А сейчас, если вы меня простите, я действительно ухожу. Кевин, увидимся на ближайшем заседании правления ванзейловского Фонда искусств, либо на премьере твоей пьесы — смотря что будет раньше.

— Если предположить, что я переживу репетиции! Я провожу тебя до двери, Джейк.

Они вышли из комнаты. Я прикончил мартини одним глотком и стал ждать. Ждать мне пришлось недолго.

— Господи помилуй, Сэм! — прошептала Тереза возмущенно. — Ты сочувствовал нацистам?

Я запустил своим пустым бокалом в стену. Без сомнения, я слишком много выпил. Я понял это, когда услышал звон разбитого стекла и, взяв себя в руки, быстро произнес:

— Прости меня, я на тебя не сержусь, я зол на Джейка. В тридцать третьем году я побывал в Германии и на меня произвел впечатление способ, которым Гитлеру удалось снова поставить Германию на ноги. Очень на многих это произвело подобное впечатление в те времена, но одного моего неосторожного замечания было достаточно, чтобы он по всей Уолл-стрит разнес слух о том, что я нацист. Я этого никогда ему не прощу. Я лояльный американец. Я полностью не согласен с пропагандистской точкой зрения, что любой немец нееврейского происхождения автоматически сочувствует нацистам. Меня не взяли на военную службу из-за плохого зрения, а не потому, что я фашистский фанатик с грузом свастик в шкафу!

— Все в порядке, Сэм, — в замешательстве сказала Тереза, — все хорошо, я понимаю.

Но я был не в силах оставить эту тему.

— Я знаю, я был против того, чтобы Америка вступила в войну до сорок первого, — сказал я, — но такого же мнения придерживались многие американцы, а я — американец. Я не немец. Я не нацист. И никогда им не был. Никогда.

Дверь открылась, и Кевин вернулся в комнату.

— Ну вот, — сказал он. — Джейк умчался на своем роллсе, Нейл уехал на своем кадиллаке, а мы снова вернулись в норму, не правда ли? Сэм, ты выглядишь так, будто нуждаешься в выпивке. Что на тебя нашло, зачем ты завел разговор с Джейком о Германии? Ведь хорошо известно, что с тех пор, как Джейк вернулся домой в сорок пятом, он еще сильнее, чем ты, впутался в эту проклятую войну.

Я неуверенно поднялся.

— Я тут разбил один из твоих бокалов. Я очень сожалею обо всем этом беспорядке.

— О, прекрати говорить чепуху и садись на место, Бога ради. Тереза, мне надо переделать две сцены, так что, если ты мне положишь на поднос немного этого старого козла, я возьму еду в кабинет и оставлю вас вдвоем заниматься любовью на кухонном столе или делать все, что вам заблагорассудится.

— Сэм не останется, Кевин, — сказала Тереза. — Я должна работать. Сегодня у меня ничего не клеится.

— Тереза… — мне трудно было говорить.

— Сэм, мне жаль, я пыталась объяснить… Перестань со мной спорить, прекрати меня преследовать, хватит, хватит…

— Хорошо, конечно, прости меня. Я тебе позвоню. — Я не понимал, что говорю. Я бросился к двери. — Пока, Кевин. Благодарю за выпивку.

На полпути в холл я услышал, как Кевин тихо говорил ей:

— Иди за ним, ты, дура! Неужели ты не видишь что он дошел до ручки?

— Не он один, — отрезала Тереза.

Входная дверь захлопнулась за мной, и я сбежал по ступеням на улицу. С минуту я стоял неподвижно, вытирая запотевшие очки, затем, не разбирая дороги, пошел в сторону центра.

Из-за забастовки таксистов мне пришлось сесть в автобус, идущий в северном направлении. Я чувствовал, что не готов вынести давку в метро.

За моей спиной двое людей говорили о Германии, и я с отчаянием подумал, когда же наконец Германия перестанет быть предметом повышенного интереса. Казалось, что даже теперь, через четыре года после окончания войны, Германия поверженная продолжает возбуждать у американцев такой же глубокий интерес, как Германия побеждающая.

— Даже если они снимут запрет на инвестирование в Германию, кто захочет вкладывать туда свои капиталы? Страна до сих пор оккупирована, немецкие деньги ничем не обеспечены, а кроме того, еще много нерешенных проблем — например, Рур. Если рурская промышленность демонтирована… да, я знаю. УЭС против демонтажа, но попробуй, скажи это французам. Они скажут: оставьте фашистских подонков на коленях, — и кто их за это осудит?

Я не мог выдержать этот разговор ни минутой больше, поэтому вышел из автобуса и пошел пешком. Я прошел сквозь город к Пятой, затем через Мэдисон к Парк-авеню и вокруг себя не только видел, но чувствовал Нью-Йорк, богатый, блестящий, отделенный целым океаном от тех других городов, лежащих в руинах. В моей памяти возникли картины прокуренного кафе в Дюссельдорфе, где нарумяненные официантки танцевали с торговцами черного рынка под оркестр, игравший «Bei Mir Bist Du Schön»[3]; американские солдаты, жующие резинку на разрушенных улицах Мюнхена; английский турист, который напился со мной и сказал: «Давайте я вам расскажу, какие достопримечательности я сегодня видел…»

Внезапно я понял, что пришел в свой квартал. Было 20.30. Позади меня по-прежнему слышался рев моторов машин в пробке на Парк-авеню, а передо мной швейцар держал открытую дверь и улыбался.

— Добрый вечер, мистер Келлер… Сэр, здесь, в вестибюле, вас ждут.

Я был так глубоко погружен в свои мысли, что лишь тупо на него посмотрел, но, прежде чем он снова заговорил, голос из прошлого позвал меня: «Сэм!», и когда я обернулся, то увидел маленькую, хрупкую женщину, которая мелкими шагами шла через вестибюль навстречу мне. Черные как уголь волосы (раньше они были каштановыми) обрамляли ее лицо с мастерски наложенной косметикой; блестящие голубые глаза смотрели на меня без всякого смущения и с нескрываемым интересом, но это не могло скрыть ее отчаяния.

— Не правда ли, это ты, Сэм? — сказала она, неожиданно заколебавшись, и я понял, что за прошедшие восемнадцать лет с тех пор, как она развелась с Корнелиусом, я изменился гораздо больше.

— Вивьен!

— Дорогой, ты меня вспомнил!

Швейцар, одобрительно слушающий этот бессмысленный диалог, обрадовался, когда Вивьен бросилась в мои объятья.

— Дорогой, как замечательно снова тебя увидеть после стольких лет! Сэм, миленький, — я был отпущен после дружеского поцелуя, — …прости, что я так на тебя набросилась, но…

— Это по поводу Вики?

— Конечно, по поводу Вики! Этот негодяй Корнелиус приказал, чтобы меня не пускали к нему на Пятую авеню, но я поклялась, что не уеду из города, пока не увижу свою дочь, и если этот сукин сын, мой бывший муж, думает, что я буду безропотно наблюдать, как ужасно он обращается с Вики и портит ей жизнь…

Я увидел, что швейцар буквально загипнотизирован и машинально подтолкнул Вивьен к лифту.

— Лучше поднимемся, — неохотно предложил я и снова был затянут в водоворот проблем семейства Ван Зейлов.

Мой пентхауз находится на двадцать восьмом этаже. Он слишком велик для меня, но мне очень нравится вид на юг за небоскреб Крейслера, за Эмпайр Стейтс Билдинг и Метрополитэн Лайф в сторону туманных башен центральной части Манхэттена. Моя гостиная с двенадцатиметровой стороной служила для приема гостей, обеденный стол позволял усадить шестнадцать человек, а комнаты для прислуги были очень комфортабельны, что позволяло держать супружескую пару первоклассных слуг — экономку и шофера.

Я жил главным образом в одной комнате, рабочем кабинете, который агент по недвижимости называл библиотекой. Это была просторная солнечная комната, в которой стояло мое любимое кресло, лампа для чтения с гибкой ножкой и старый кожаный диван, который моя мать пыталась отдать старьевщику, после того как я купил ей трехкомнатную квартиру несколько лет тому назад. В моей комнате не было книг, за исключением переплетенного в кожу «Нью-Йоркера» за двадцать лет, но у меня была прекрасная коллекция грампластинок, два проигрывателя, три магнитофона, телевизор и радиоприемник. В шкафу, который я держал на замке, хранились вещи, напоминающие мне о Германии: акварели Зибенггебирге[4] моей кузины Кристины, альбомы с фотографиями маленького домика в Дюссельдорфе: сувениры из Берлина и Баварии. На стенах висели фотографии в рамках; мои родители, собака, которая когда-то у меня была, два снимка Уолл-стрит начала века и панорама океанского побережья вблизи Бар-Харбора.

Я любил свой рабочий кабинет. Я содержал его в чистоте и уборкой занимался сам, потому что мне нравилось думать, что в доме есть хоть одна территория, куда слугам не разрешается ходить. По утрам в субботу я чистил пылесосом ковер, пока мой шофер был в церкви. Корнелиус посмеивался над таким эксцентричным поведением, но мне нравилось работать пылесосом — в действительности я любил всякие механизмы и машины, и чем лучше они работали, тем больше мне нравились. В тот период моим хобби было разбирать и собирать телевизор. Мне нравились маленькие проводки и блестящий металл, а также исключительная точность и логичность всей системы. Когда я работал руками и использовал накопленные за многие годы знания в электронике, я мог отключиться от остального мира и забыть о проблемах в банке на Уолл-стрит.