Подобное признание, без сомнения, могло бы считаться в некотором роде моим триумфом, но этот триумф был кратким, поскольку я понял, что по-прежнему нахожусь в тупике и не знаю, как быть дальше. После долгих и мучительных раздумий, я пришел к выводу, что у меня есть три выхода из положения. Я мог отказаться от нее. Я мог сохранять все как есть. И, наконец, я мог жениться на ней.

Отказаться от нее было для меня немыслимо. Нынешнее состояние дел выводило меня из себя. Жениться на ней было столь же невозможно, как и жить с ней открыто. Но так ли это? Да, это так. С женитьбой ничего не получится. Мне следовало взглянуть правде в глаза и признать, что Тереза никогда не сможет приспособиться к моему миру. Если мы поженимся, то либо ей придется изменить свою жизнь, либо мне, и я с трудом мог бы решиться сделать предложение в такой форме: «Послушай, я бы женился на тебе, но, прежде чем я поведу тебя к алтарю, тебе следует многое изменить в себе». Я уже подумывал о том, чтобы самому измениться, но вскоре отказался от этой мысли. Мне нравился мой мир, и никакие серьезные изменения были невозможны.

Но когда я вернулся в Германию, снова ступил на землю своих предков после десяти лет разлуки, я забыл обо всем — о Терезе, о Ван Зейле, обо всей моей американской жизни.

Я полагал, что подготовился к этому. Я прочел нескончаемые отчеты и беседовал с людьми, которые там побывали. Я выждал четыре года после окончания войны, поскольку хотел быть уверенным, что смогу смириться с любым хаосом, который там обнаружу. Но когда я туда вернулся, я увидел, насколько действительность хуже того, что я воображал, и был не в состоянии смириться с этим. Ни газетные отчеты, ни фотографии в «Лайфе», ни беседы с очевидцами не смогли меня подготовить к этим разрушенным городам, к моим разбитым иллюзиям и к Джи-Ай, насвистывающему «Лили Марлен».

— Ну как Европа? — весело спросила Тереза, когда я вернулся.

— Прекрасно. — Я не мог ничего сказать о Германии и решил рассказать ей о Париже. Я извлекал из памяти впечатления от моей довоенной поездки.

— А как Германия? — мимоходом спросил Корнелиус при встрече.

— Не так уж плохо.

Но как только я вернулся в банк на Уолл-стрит, я понял, что не смогу жить по-прежнему, как будто ничего не произошло. Если я собираюсь впредь существовать в мире с самим собой, я должен многое изменить в своей жизни.

Я хотел позвонить Полу Хоффману из Управления экономического сотрудничества, который в то время набирал финансистов для работы по восстановлению экономики Европы. Я даже поднял трубку, чтобы узнать вашингтонский номер телефона УЭС, но положил трубку на место, поскольку понимал, прежде чем разговаривать с Полом Хоффманом, я должен поговорить с Корнелиусом. Не могло быть и речи о том, чтобы я ушел из банка Ван Зейла. Банк Ван Зейла был моей жизнью, символом моего успеха, воплощением классической американской мечты, которую я лелеял в течение долгого времени. Но я хотел получить длительный отпуск, и только один человек располагал властью предоставить его мне.

К несчастью, перспектива неизбежного разговора с Корнелиусом отнюдь не привлекала меня. Корнелиус был изоляционистом, хотя теоретически он порвал с этой доктриной после Перл-Харбора, чтобы идти в ногу с официальной американской политикой. Он никогда не мог мне толком объяснить причину своей нелюбви к Европе, но, без сомнения, он ее не любил, и я знал, что он будет сопротивляться, прежде чем даст мне отпуск для работы на восстановление Европы. И не важно, что он теоретически был согласен с экономистами, которые утверждали, что собственное благосостояние Америки в конечном итоге зависит от широкого внедрения Плана Маршалла; на практике он жалел каждый доллар, истраченный на помощь странам, союзникам Америки во второй мировой войне.

Я знал, что в придачу к неисправимому шовинизму я столкнусь, по всей видимости, и с его нежеланием даже на время остаться без моей помощи. Хотя я никогда не обольщался насчет того, что являюсь для Корнелиуса незаменимым сотрудником, я прекрасно понимал, что никто из моих партнеров не может сравниться со мной в роли его доверенного лица и помощника. Как часто говорил сам Корнелиус, немногим он доверял полностью. В данном случае мне не повезло: я оказался одним из таковых.

Я думал, что мое положение безнадежно плачевно, но я ошибался. Оно резко изменилось к худшему, когда Вики Ван Зейл попыталась сбежать со случайным знакомым, и у Корнелиуса появилась эта нелепая матримониальная фантазия. Далекий от желания разорвать узы старинной дружбы, которая связывала нас много лет, я в отчаянии пытался придумать, как мне попытаться выбраться из золоченой клетки, которую Корнелиус строил для меня и Вики на Уолл-стрит.

Я вышел из своего «мерседеса-бенца».

— Не надо меня ждать, Гауптман, — сказал я шоферу. — Я возьму такси, когда поеду обратно.

Я окинул взглядом отъезжающую машину, улицу с рядами деревьев и небо в пастельных тонах. Был прекрасный вечер, и внезапно, вопреки всем обстоятельствам, мое отчаяние отступило, и я даже улыбнулся при воспоминании о разговоре с Корнелиусом. Неужели он серьезно думал, что мог меня подкупить и уговорить жениться на его избалованной молоденькой дочери? Он, должно быть, сошел с ума. Я собираюсь жениться на Терезе. Конечно же, я женюсь на Терезе. Именно поэтому мысль жениться на другой кажется такой нелепой, и теперь я наконец-то понял, что уже давно хочу на ней жениться, но скрывал это даже от самого себя. Однако теперь я мог открыто признать, как сильно я люблю ее, и потому не должен себя убеждать в том, что она не подходит моему богатому нью-йоркскому окружению. Мое окружение скоро изменится, и сам я изменюсь вместе с ним. Получив длительный отпуск с помощью дипломатического нажима, я уеду в Европу и буду работать на восстановление Германии, которую я так люблю.

А дальше? Дальше я должен убедить Корнелиуса, что в его интересах открыть в Европе отделение банка Ван Зейла. Новая жизнь открывала передо мной радужные перспективы. Парадная дверь дома Кевина открылась передо мной, когда я взбежал по ступеням. Тереза была дома, она улыбалась мне, и когда я ее увидел, мое сердце готово было разорваться не только от счастья, но и от облегчения, как будто бы я, наконец, сумел разрешить все противоречия, которые мучили меня так долго.

Это была всего лишь блестящая чарующая иллюзия. Но я никогда не забуду, каким счастливым я был в тот апрельский вечер 1949 года, когда увидел, как Тереза улыбается мне, и бежал по лестнице, спеша обнять ее.

— Привет, дорогой! — сказала она, целуя меня. — Оставь свой последний миллион долларов у дверей, иди сюда, и я угощу тебя мартини. Ты выглядишь таким взволнованным, и голос по телефону был у тебя необычный. Что, черт подери, происходит?

Глава вторая

Ненапудренный нос Терезы был запачкан грязью, полные губы накрашены ярко-красной помадой. Ее темные волосы торчали во все стороны, бросая вызов закону тяготения. Бирюзовое платье, по-видимому, село после стирки, потому что швы в бедрах растянулись, а пуговицы на груди еле сходились. На шее, как всегда, висел золотой крест и никаких других украшений.

— Ты прекрасно выглядишь! — сказал я, снова ее целуя. — Откуда у тебя это волнующее платье?

— Купила на улице, здесь, в Нижнем Ист-Сайде. Ты не ответил на мой вопрос! Почему по телефону у тебя был такой взволнованный голос?

Мне не хотелось вступать в объяснения по поводу моих запутанных отношений с Корнелиусом.

— Видишь ли, есть такая крупная корпорация «Хаммэко», которая хочет разместить в ценные бумаги сумму девяносто миллионов долларов.

— О, Боже. Давай я лучше сделаю коктейли. Ты уверен, что не имеешь ничего против того, чтобы мы посидели на кухне? Я как раз варю рис для джамбалайи.

— А где Кевин?

— Он еще не вернулся с репетиции. — Она прошла через холл в глубину дома.

Кухня в доме Кевина считалась шедевром и сочетала в себе все те качества, которые я ценил в его доме. Никакой лишней мебели, но это была та простота и незагроможденность, которой можно добиться лишь за большие деньги. Кухня, слепок с той, которой Кевин восхищался на ферме в Новой Англии, была большая и хорошо проветриваемая. Старомодная кухонная плита, установленная в декоративных целях, отсвечивала черным под неоштукатуренной кирпичной стеной. Шкафы были сделаны из кленового дерева. Крепкий прямоугольный стол находился посреди комнаты, по его сторонам стояли четыре деревянных кресла ему под стать. На подоконнике в горшках зеленели цветы, медная утварь висела на стене, и в мягком свете поблескивал пол из красного кафеля. Для поддержания своего безукоризненного порядка в доме, Кевин нанял уборщицу. Стоило Терезе приготовить одно из своих фирменных блюд, как весь порядок нарушался.

— Прости, здесь повсюду беспорядок, — сказала Тереза, очищая пятачок стола. — Сегодня выходной у кухарки, и я предложила Кевину приготовить еду, потому что он дал мне пять долларов на пару туфель. У моих старых отлетела подошва, и сапожник на углу сказал, что ничего нельзя сделать. Странно, мне казалось, что у меня есть маслины для мартини. Интересно, что я с ними сделала.

— Кевин одолжил тебе деньги?

— Нет, это был подарок. Он никогда не дает взаймы.

— Я как раз об этом подумал. Послушай, если ты можешь принять деньги от Кевина…

— Я не могу. Вот поэтому я и готовлю ему еду. Я полагаю, мне следует присмотреть себе какую-нибудь работу, у меня деньги кончились… Прости, дорогой, но я не могу найти эти маслины, может быть, их кошка съела. Два кубика льда в мартини тебе хватит?

— Спасибо, Тереза, тебе не надо искать новую работу. У меня как раз возникла гениальная идея…

Она резко отвернулась от меня.

— Хватит с меня твоих гениальных идей! И мне надоело, что ты все время говоришь о деньгах! Прости, но у меня плохое настроение, потому что работа сегодня не ладится. Я должна подняться наверх к своим холстам, как только приготовлю Кевину обед.