У нее расширились глаза. Я почувствовал, словно я, летая на самолете, попал в воздушную яму; или как будто бы трясина, из которой я пытаюсь выбраться с момента моего разговора с Корнелиусом сегодня днем, наконец, сомкнулась над моей головой.

— Ты? — недоверчиво спросила Алисия. — Корнелиус предложил тебе жениться на Вики?

Я слишком поздно понял, что затруднение Алисии состоит не в том, выйдет ли Вики замуж за Себастьяна. Она просто не могла решить, поженятся ли они раньше или позже. Я поспешно сказал:

— Нейл просто изучал разные возможности. Конечно же, мы оба согласились, что Себастьян самый подходящий вариант.

Алисия поставила свой стакан с шерри и принялась натягивать перчатки. Ее лицо казалось изваянным из слоновой кости.

— Корнелиусу всегда было наплевать на Себастьяна, — сказала она. — Я должна была догадаться, что он захочет меня так наколоть.

— Алисия…

Она резко повернулась ко мне:

— Ты бы тоже хотел это сделать, не правда ли? — сказала она дрожащим голосом. — Ты бы женился на ней! Все, что Корнелиусу надо сделать, это убедиться, что он достаточно сильно щелкнул хлыстом. — Впрочем, если подумать, зачем ему щелкать хлыстом? Тебе предложили прекрасную молодую девушку, доступ к состоянию Ван Зейлов и перспективу для твоих детей получить все социальные преимущества, которых ты никогда не имел. Ты не настолько хорош, Сэм Келлер, чтобы отказаться от такого предложения!

Я почувствовал, как жар разлился по моей спине, но сохранил самообладание. Я сказал самым вежливым голосом:

— Я люблю совсем другую женщину и собираюсь на ней жениться. Вики меня не привлекает, Алисия. Кто-нибудь другой, может, и считает ее самой завидной наследницей на восточном побережье, но для меня она просто сбившаяся с пути школьница, которая зовет меня «дядя Сэм».

— Значит, в конечном итоге Корнелиусу пришлось щелкнуть хлыстом. Какое это имеет значение? Конечный результат будет один: ты женишься на ней, — сказала Алисия и вышла, захлопнув передо мной дверь.

Некоторое время я прислушивался к отдаленному шуму лифта, но затем вытер пот со лба, пошел в кабинет и снял пластинку Глена Миллера с проигрывателя.

Я хотел было позвонить Терезе, но боялся оторвать ее от работы и разозлить еще больше. Я хотел напиться, чтобы заглушить сексуальное возбуждение, из-за которого не мог найти себе места, но я знал, что уже слишком много выпил в этот вечер. Я хотел перестать думать о том, что бы произошло, если бы Пол Ван Зейл прошел мимо меня, но я был так расстроен, что, бессильно упав на диван, долгое время мог только продолжать бесплодно мечтать о провинциальном домашнем уюте.

Я сказал себе, что моя сентиментальность объясняется тем, что я холостяк, но такое вполне очевидное объяснение не сделало мои мечты менее привлекательными. Затем я подумал, что наверно я такой сентиментальный, потому что я немец, и сразу же мечты потеряли свою привлекательность. Я размышлял: как странно, что для различных народов объекты идеализации различны. Для англичан это животные. Для французов таким объектом является любовь. Американцы, становятся сентиментальными при виде насилия, прославляют дикий запад, а теперь вторую мировую войну в неиссякаемом потоке голливудских фильмов и Бродвейских представлений. Я подумал о Роджерсе и Хэммерстейне, безошибочно нащупавших этот сентиментальный пласт в подсознании американцев, создав и поставив сначала «Оклахому», а теперь вот «На знойном юге»[6].

Я отметил в уме, что необходимо проверить, где билеты, которые я давно купил на субботний вечер. Я планировал сделать Терезе сюрприз. Я все-таки сделаю ей сюрприз. Наконец моя депрессия начала проходить. В конце концов, всем известно, что успешный роман редко представляет собой восходящий участок кривой на графике счастья, но имеет тенденцию колебаться, как акции на бирже: только на том основании, что индекс Доу Джонса изредка падает, ни у кого не возникает опасение, что приближается экономический крах.

Я планировал, как снова сделаю Терезе предложение во время ужина с шампанским после премьеры мюзикла «На знойном юге», как вдруг зазвонил телефон.

Я схватил трубку:

— Тереза? — спросил я, задыхаясь.

— Кто? Нет, это Вивьен. Есть какие-нибудь новости, Сэм?

Меня поразило, что я полностью о ней забыл.

— Вивьен! — сказал я. — Эй, я как раз собирался тебе позвонить. Да, с Вики все в порядке — она вернулась домой, так что тебе больше не о чем беспокоиться.

— Кто-нибудь сказал Вики, что я в городе?

— Я сам ей это сказал, но она не хочет сейчас ехать в Форт-Лодердейл, она решила, что ей больше хочется поехать в Европу с Эмили. Прости меня, Вивьен, я сделал все, что мог, чтобы продвинуть твое дело.

— Ты проталкиваешь только одно дело, Сэм Келлер, — с горечью сказала она, не веря мне, — и только одному хозяину служишь ты со своим топором! — И она бросила трубку с такой же силой, как Алисия хлопнула дверью перед моим носом.

Я отправился спать, и мне приснился мир, в котором я был себе хозяином. Я заснул, и мне снился мир без Корнелиуса. Я спал, и во сне я прошел по ту сторону зеркала к голубому небу и еще более голубому морю Бар-Харбора. Я пошел спать и мне приснился…

Мне приснился кошмар, который регулярно посещал меня с начала войны в 1917 году. С годами он менялся, чтобы отразить новый жизненный опыт, но всегда начинался с одного и того же реального эпизода из моего прошлого: в девятилетнем возрасте я пришел в свой класс в школе и обнаружил, что кто-то написал на доске:

ХАНС-ДИТЕР КЕЛЛЕР — ДРЯННАЯ НЕМЕЦКАЯ СВИНЬЯ.

Затем кучка более взрослых мальчишек побила меня, и я побежал домой, громко плача на бегу.

На этом месте сна истина улетучивалась, и начиналась фантазия. Эти фантазии бывали разные, но тема оставалась одной и той же: я становлюсь нацистом, чтобы отомстить тем, кто побил меня, а затем я отказывался от нацизма за то, что он разрушил так много из того, что я любил. Сцена отказа всегда сопровождалась образами насилия, свастиками, запачканными кровью, бульдозерами, разбирающими горы трупов, городами, сожженными зажигательными бомбами, но в ту ночь, когда все эти знакомые ужасающие образы проплыли в моем сознании, мой сон приобрел новое ужасное продолжение. Совершенно неожиданно я снова прошел по исковерканной земле в окрестностях маленького немецкого городка, и в то время, как я вспоминал всех, кто погиб, я услышал, как Джи-Ай неподалеку от меня начал насвистывать «Лили Марлен».

Я проснулся с криком, зажег свет всюду, где мог, и наощупь отправился в кабинет. Мне удалось нащупать пластинку и поставить ее на проигрыватель. Мне необходимо было прослушать что-нибудь из прошлого, чтобы свести на нет заключительную часть моего кошмара, какую-нибудь благополучную мелодию благополучных времен, поэтому я поставил пластинку, которая напоминала мне о самых беззаботных временах лета 1929 года, когда мы с Корнелиусом устраивали дикие вечеринки и праздновали наши двадцатитрехлетние годовщины с контрабандным шампанским.

Миф Моул и его Моулеры начинали тогда играть «Александер Регтайм бэнд».

Прослушав пластинку три раза, я почувствовал себя спокойнее, настолько, что смог припомнить прошлое правдиво и бесстрастно. В 1917 году были сильны антигерманские настроения, но моя семья страдала от этого меньше, чем другие американо-германские семьи, потому что мой отец не дал себя запугать. После случая в классе он повесил у нас над входом большой американский флаг и объявил директору школы, что мои конституционные права американского гражданина будут нарушены, если немедленно не будут предприняты шаги для наказания моих обидчиков. Директор школы, человек беспристрастный, согласился с этим и остаток школьных дней прошли без инцидентов. Но мой отец первый предложил мне взять американское имя. Он хотел бы дать мне имя Хенк, потому что оно походило на Ханс, но я настаивал на имени Сэм в честь ковбоя, героя популярных комиксов.

Последующие годы я потратил на то, чтобы стать настоящим американцем. Мой отец считал, что у меня не должно быть конфликтов со своим сознанием, потому что Германия ничего для нас не сделала, в то время как Америка дала нам все. Остаток его семьи в маленьком городке близ Берлина был стерт с лица земли в 1918 году, но он отказывался говорить об этой потере. Моя мать потеряла двух братьев на войне, но одна из ее сестер в Дюссельдорфе выжила и снова вышла замуж в 1920 году, и мне часто приходилось тайком ездить на почту в Элсуорт, а не на почту нашего Бар-Харбора, посылать продукты в Европу. Как-то я в течение десяти минут не мог заставить себя войти в почтовое отделение, потому что мне было стыдно, что у меня есть родственники в Германии.

Я стал очень хорошим американцем. Я окончил школу с высшими оценками и пришел на выпускной бал с самой красивой девушкой. Чтобы суметь оплатить учебу на юридическом факультете, я решил поработать летом в саду имения Бар-Харбор. Я ел индейку с клюквенным соусом на День Благодарения, пускал фейерверки каждое Четвертое июля и пел «Звездно-полосатый флаг» громче всех по случаю каждого патриотического праздника. Я даже начал говорить дома по-английски, но отец воспротивился этому, потому что, как он сказал, быть двуязычным — большое преимущество, и я не должен допустить, чтобы мой немецкий язык стал хуже.

Ему не нравился его хозяин Пол Ван Зейл, но, поскольку он был практичным человеком, он без колебаний принимал те выгоды, которые Пол предоставлял своим служащим. Мои родители, которые работали садовником и экономкой, а также присматривали за летним домом Ван Зейлов, получали высокое жалованье, и, когда Пол избрал меня в качестве своего протеже, мой отец первый меня с этим поздравил.

— Вот что значит быть американцем, Сэм, — сказал он. — Это твой счастливый случай. Об этом мечтает каждый американский иммигрант, — и он сказал, что я должен на коленях благодарить Бога за то, что я гражданин самой лучшей страны в мире, в которой даже беднейший человек может добиться успеха и разбогатеть.