Как-то раз Антон даже решился сходить к пруду. Там на большой поляне среди березового молодняка находилось заветное для местной молодежи место хороводы водить да любовь крутить. Но уже через час он вернулся донельзя рассерженный, а в ответ на расспросы женщин отмахивался в раздражении и сердито бросал:

– Да ну их, шалавы подзаборные!..

Позже Прасковья Тихоновна поведала Маше по секрету, что Антона поразило поведение местных девок. Ущипнет ее парень – визгу на весь околоток, а как сгребет в охапку и потянет в кусты, не стыдясь, на виду у всех – глянь, и замолчала. А уж из березняка идут, сама на нем виснет.

Машу тоже несказанно удивили подобные свободные нравы, но осуждать их она посчитала себя не вправе и потому предпочла промолчать.

Ее более занимали другие проблемы. С Кузевановыми ей удалось полностью договориться и о лошадях, и об оружии, и даже о месте, где их будут дожидаться проводники, которые тайными тропами выведут беглецов к Амуру. Конечно, значительно проще было уйти в Китай, до него – рукой подать, не более десяти верст, и ей даже удалось побывать за границей во время одной из конных прогулок в компании Прасковьи Тихоновны, Антона и их молчаливого стража. Причем каких-то видимых заграждений, шлагбаумов или еще чего-нибудь подобного на их пути не встретилось и вблизи не наблюдалось. Просто Прасковья Тихоновна показала на виднеющийся впереди лес и буднично так сказала: «Кажись, версты на три к маньчжуру уклонились» – и поехала дальше как ни в чем не бывало, словно и не вторглись они незаконно на территорию сопредельного государства... Да, Китай был близко, но для беглецов он был закрыт, хотя бы уже по той причине, что искать их прежде всего бросятся именно в этом направлении...

Маша вздохнула. Скоро прибудут с обозом Кузевановы, а она до сих пор не придумала, как вывести из острога Митю. Свидания им разрешали по-прежнему в той же арестантской комнате, и хотя они виделись теперь значительно чаще, через два дня на третий и в течение двух часов, но так и не смогли придумать способа, как ему выйти наружу. Антон предложил подпилить тын или сделать подкоп, но этим можно было заниматься лишь в ночное время, когда стража вокруг острога удваивалась, да и исчезновение Антона на продолжительное время не могло не вызвать подозрений у их хитрой хозяйки.

Маша не находила себе места от отчаяния, плохо спала, поскучнела, но даже Мите не могла поведать о своих переживаниях, боясь огорчить его и позволить ему засомневаться в задуманном ею предприятии.

Во время коротких свиданий она старалась быть веселой, рассказывала ему о том, чем занимается, как живет, с кем встречается. Митя тоже был неизменно весел, много шутил и смеялся, в свою очередь рассказывал ей о своих друзьях-товарищах, о законах острожной жизни, суровых, но по-своему справедливых, а порой и беспощадных.

Но об одном они молчали, словно сговорившись: о той безумной, неистовой ночи любви, которую осмелились себе подарить. О ней и Маша и Митя вспоминали лишь втайне друг от друга, стараясь не выдать себя ни блеском глаз, ни судорожным вздохом, когда их руки нечаянно соприкасались, ни мимолетным взглядом, от которого сохли губы, а сердце начинало штормить и замирать в самые неподходящие моменты. Когда, например, Маше вдруг вздумалось зашить Мите порванный ворот рубахи, а он тут же, недолго думая, снял ее с себя и положил ей на колени. И она едва удержалась, чтобы не прижаться к ней лицом, ощутить этот ставший родным запах мужского тела, табака и еще чего-то необъяснимо знакомого, желанного и дорогого – запах ее любимого.

В первое после свадьбы свидание Митя решил было продолжить их отношения. Офицер привычно отлучился куда-то по неотложным делам, и Митя не преминул воспользоваться тем, что они одни, привлек к себе Машу, стал покрывать поцелуями ее лицо, губы, шею, не позволяя ей произнести ни единого слова. А потом подхватил на руки и понес к узкой кушетке, стоящей у стены арестантской комнаты. Маша попробовала освободиться и, когда он не обратил на это никакого внимания, рассердилась и попросила отпустить ее. Митя, похоже, растерялся, но просьбу ее выполнил. Маша одернула платье, поправила шляпку и, стараясь не смотреть ему в глаза, быстро проговорила:

– Митя, теперь тебе совсем не обязательно демонстрировать свою любовь. Свидетелей здесь не наблюдается, и поэтому можно обойтись без нежностей и поцелуев.

Митя вздрогнул, как от пощечины, отстранился от нее и вернулся к столу. Не вымолвив ни единого слова, опустился на стул и закрыл лицо ладонями... Маше показалось, что он плачет, но нет, через несколько мгновений он отнял руки от лица, посмотрел на ее расстроенное лицо и рассмеялся:

– Не переживай, Машуня! Я все хорошо понимаю! Просто иногда я становлюсь забывчивым, и мне надо чаще напоминать, что ты собираешься замуж за другого, а все, что было между нами, только лишь common secrets, disguise tricks,[44] так сказать...

Маша пожала плечами, понимая, что ее оправдания вызовут у Мити приступ ярости, об этом говорили сжатые до толщины кинжального лезвия губы и далеко не любящий взгляд из-под прищуренных век. Итак, Маша промолчала. Митя сдержался и почти не выдал своего гнева. И поэтому, определив границы своих взаимоотношений, они предпочли остаться в прежних рамках, понимая, что худой мир лучше доброй ссоры и им прежде всего нужно думать об организации побега, а не о выяснении отношений, у которых все равно нет будущего...

* * *

Прасковья Тихоновна прикрикнула на замедливших было бег лошадей, и Маша отвлеклась от своих печальных мыслей. Разбитая проселочная дорога бежала вдоль опушки молодого леса. Отсюда всего с версту до горячих ключей.

– Прасковья Тихоновна, – попросила Маша, – давайте остановимся на часок, сходим на источники...

Хозяйка тут же натянула поводья, лошади стали. Прасковья Тихоновна взяла с телеги охотничье ружье, без него она и на десяток саженей в лес не удалялась, окинула строгим взглядом спешившихся Антона и Цэдена и велела им подождать у телеги, пока она и Мария Александровна сходят к ключам искупаться. И уже через минуту обе женщины вступили на узкую тропинку, ведущую к лесу.

Лесная опушка... Это как сенцы у дома. Мохнатые сосенки-подростки и тоненькие девчушки-березки, белоствольные, с жидкими растрепанными косичками ветвей, словно выбежали навстречу и застыли на месте, не желая возвращаться обратно в хмурую тишину, – под солнышком, на ветру, в компании полевых цветов, куда как веселей и интересней! Здесь и разнотравье богаче, и простору больше, а воздух – хоть ковшиком черпай и пей себе на здоровье. Сюда с берега Аргуни залетают стрекозы, а возле цветов вьются с жужжанием увальни-шмели и звенят юркие пчелы.

Поляна сплошь заросла желтой «куриной слепотой» и бледно-голубой полевой геранью. Маша осторожно, чтобы не затоптать нечаянно, обошла куртинку жарков и молча подивилась их необыкновенной красоте: ну точь-в-точь солнечный зайчик, шалун и озорник, прилег отдохнуть в тенечке, разленился и остался среди этих шелковых, ласковых трав навечно.

Тропка вьется, бежит по крутым косогорам, огибает огромные камни и стволы деревьев: медно-красные – сосновые, серовато-бурые – лиственничные, белые с черными подпалинами – березовые! Нога то скользит по сухой хвое, то проваливается в мох, то шуршит в прошлогодних листьях, прошитых тонкими иголочками новорожденной травы: весна только-только пробилась под эти сумеречные своды.

То и дело тропа скрывается либо в кустах багульника, густо усыпанного мелкими жесткими листьями и нежно-сиреневыми цветами, либо в пышных зарослях папоротника. Неделю назад Маша и Антон помогали Прасковье Тихоновне солить в бочке молодые папоротниковые барашки. Хозяйка уверяла, что китайцы почитают их за лакомство, и вправду, если поджарить их потом на масле, вкуснее грибов получается.

А тропа тем временем миновала хрупкие кусты жимолости и вывела Машу и Прасковью Тихоновну на высокий утес. Из-под него как раз и бьют горячие ключи. Поднимающиеся снизу пары одели камни в ржавую плесень с не очень приятным запахом. Здесь, на утесе, на ветру, эти запахи не так ощутимы, к тому же отсюда открывается чудесный вид на окрестные сопки и сам поселок, до которого по прямой версты три, не более.

Маша приложила ладонь к глазам. Заводской пруд, широкий у запруды и уходящий узкой горловиной в распадок, как голубое треугольное зеркало, врезан в зеленую рамку берегов. По пологому скату противоположного берега протянулись улицы заводской слободки с крохотными издалека избами и уже зазеленевшими пятнами огородов. Казачьих домов с утеса не рассмотреть, их скрывает край сопки. Но хорошо видны площадь, на которой с одного ее края поблескивает золочеными куполами церковь, с другого – распахнула призывно двери лавка местного купца Шевкунова, а с третьего – темнеет громада острога. А над площадью, угнездившись на покатом холме, возвышается здание заводской конторы с красной крышей, выкрашенное в тот же желтый цвет, что и острог. Но вокруг конторы менее высокий забор.

Ниже запруды в глубоком распадке разбросаны заводские здания и мастерские. Среди них выделяется грузная, словно беременная баба, закопченная башня доменной печи, подпираемая отвалами темно-сизой руды.

Маша с трудом подавила вздох разочарования. Сколько ей еще наблюдать эту изрядно надоевшую картину, одному господу богу известно, и в его лишь воле помочь им с Митей или оставить навсегда в этих краях в наказание за те грехи, что они уже успели совершить.

Прасковья Тихоновна отвела от лица березовую ветку, оглянулась на отставшую Машу:

– Поспешаем, девонька! Теперь до ключей рукой подать.

И в то же мгновение сонную тишину изленившегося леса пронзил отчаянный женский крик, особенно поразивший Машу тем, что в нем было больше ярости, чем страха.

Женщины застыли на месте, испуганно переглянулись и, не раздумывая более ни секунды, ломая кусты, поспешили на голос. Выскочили на поляну и остолбенели.