— Все это очень хорошо, вы очень добры, и я вам благодарна за эти слова, — сказала она, протягивая мне руку.

— Вы принимаете мою преданность?

— И вашу дружбу, раз она совершенно бескорыстна.

Она ушла из фойе, улыбаясь мне; я остался один и тихо заплакал: я только что сам сжег свои корабли.

Однажды утром, пока репетировали последнюю пьесу, которая должна была пройти до ежегодного закрытия, я очутился один в фойе с каким-то господином среднего роста и прекрасного сложения; лицо его вызвало у меня смутное, неопределенное воспоминание, впечатление чего-то неуловимо знакомого. Ему могло быть от 35 до 40 лет. У него были маленькие глаза, смуглая, довольно румяная кожа, широкое четырехугольное лицо, большой рот, короткий нос с горбинкой, плоский, хорошо выбритый подбородок, прилизанные на лбу и на висках волосы. Все это составляло некрасивый, но игривый и чрезвычайно симпатичный ансамбль. При малейшей улыбке уголки его губ забавно поднимались, и на щеках появлялись смутные ямочки. Его черные глаза отличались проницательной живостью, а челюсть выдавалась линиями неукротимой энергии; но чистота лба и тонкость ноздрей смягчали чем-то непонятно определенным и прелестным черты его воинственной и чувственной натуры. Невозможно было не узнать в нем с первого же взгляда комика известного рода, и я спрашивал уже себя, не знаменитость ли это. Когда он обратился ко мне и спросил, принадлежу ли я к театру, я чуть было не расхохотался ему в ответ — до такой степени были странны его голос и произношение в нос. Но я сейчас же сдержался, ибо этот голос вдруг объяснил мне все: я оказался, наконец-то, в присутствии знаменитого импресарио Белламара. В ту же минуту я вспомнил и его лицо: я видел его на фотографическом портрете у изголовья Империа.

Я почтительно поклонился ему, сообщил ему в нескольких словах, кто я и выразил желание дебютировать как можно скорее в провинции.

Он осмотрел меня наподобие того, как барышник осматривает лошадь: он обошел вокруг меня, оглядел ноги, колени, зубы, волосы, попросил меня пройтись перед ним, но все это с забавным и отеческим видом, что не могло меня оскорбить.

— Черт возьми! — сказал он после минутного размышления. — Разве вы окажетесь так уж плохи, чтобы не понравиться одной половине публики — той, что носит юбки? Вам 20 лет, и вы студент-юрист? Умеете вы танцевать?

— Национальную овернскую bourrée — да, умею! Кроме того, я владею также всеми характерными танцами студенческих балов, но я не намереваюсь…

— Я не говорю вам о том, чтобы танцевать на сцене, но уметь танцевать необходимо; это придает походке свободу, если не изящество. Но это не всегда, однако, придает ловкость на сцене. Ну-ка, возьмите-ка этот гнутый стул. О, одной рукой, пожалуйста, он не тяжел! Почему берете вы его правой рукой, раз он был ближе к левой? Нужно уметь управлять обеими руками одинаково. Смотрите, возьмите стул вот так и сделайте так!

Он взял стул, поставил его посреди комнаты и сел на него. Я вообразил себе, что это самая легкая вещь на свете и что он смеется надо мной; но когда я сделал то же самое, он сказал:

— Я не скажу, чтобы это было некрасиво, но это очень неловко. Так следует делать в роли робкого молодого человека, в первый раз в жизни садящегося в гостиной. Вы поставили стул так, что вам пришлось бы сесть мимо и упасть пресмешным манером; зато вы предусмотрительно оглянулись назад, прежде чем сесть, что составляет огромную неловкость, а потом вдруг упали на стул, точно рассердились или чрезмерно утомлены. Движение актера на сцене не должно быть заметно для публики. Он должен оказаться сидящим, точно он бестелесен, ибо садиться — это действие само по себе вульгарное. Даже, если подумать хорошенько, то всякое сиденье есть смешной предмет! Надо, чтобы актер заставил позабыть и об употреблении этого предмета, и о самом действии с помощью искусного фокуса; в трагедии все должно быть благородно, особенно это движение, самое щекотливое и самое трудное из всех. В комической пьесе оно должно быть грациозно, даже если оно шутовское. То, что не грациозно, не благородно, непременно неприлично. Вот смотрите на меня! Вот как вы сели!

И он так уморительно передразнил меня, что я рассмеялся. Тогда он встал и сел несколько раз, меняя каждый раз место и открывая передо мной то, о чем до сих пор ни один из игравших и репетировавших передо мной актеров не дал мне ни малейшего понятия: грацию в естественности, верх искусства, незаметного при самом внимательном наблюдении, совершенство передачи в самом незначительном действии.

— На десять тысяч зрителей, — добавил он, — быть может, всего лишь трое оценят вашу манеру так садиться и поймут, что это целая наука, результат долгого изучения. Но ни один из этих десяти тысяч зрителей не преминет невольно поддаться впечатлению свободы ваших малейших действий. Не зная, почему именно оно хорошо, Все почувствуют, что это хорошо; и в этих двух словах я открываю вам всю тайну сценического искусства.

— Я был бы счастлив, — продолжал я, — принадлежать к вашей труппе и пользоваться вашими уроками.

— Это можно будет устроить, — сказал он. — Будете вы здесь через час?

— Я пробуду здесь, сколько вам будет угодно.

— Хорошо, подождите меня.

Он, вероятно, сейчас же отправился наводить справки. Когда мы снова сошлись, он был под руку с Империа.

— Я беру вас к себе, — сказал он. — Это решено: все о вас хорошо отзываются, и мадемуазель Империа тоже. Сколько вы хотите жалованья, мое милое дитя? Вам, я полагаю, известно, что жалованье, получаемое дебютантом, не позволяет ему прикуривать сигару от банковских билетов.

Я отвечал ему, что не прошу никакого жалованья, пока не буду уверен, что могу быть ему полезен. Даже не получая от него ничего, кроме добрых советов, я останусь его должником.

— Конечно, — сказал он, — все дебютанты должны бы понимать это так же, как и вы; но надо же на что-нибудь жить, надо прилично одеваться…

— У меня есть кое-какие деньжонки и нужное платье… Я спокойно могу подождать два или три месяца, если мое обучение потребует этого срока.

— Я вижу, что вы честный малый и знаете, что Белламар не способен злоупотребить вашей деликатностью; вам не придется раскаяться в этом. Приходите завтра ко мне, я дам вам выучить короткую роль; послезавтра вы придете учиться играть ее со мной, но знайте ее наизусть!

Он дал мне свой адрес и пожал мне руку на прощанье.

Когда я взял у него первый урок — хотя, по правде говоря, он обошелся со мной так же снисходительно, как мог бы обойтись с сыном, — я все-таки очень испугался его оценки.

— Послушайте, — сказал он мне, резюмируя в конце урока все им преподанное, — конечно, это большое преимущество быть таким одаренным, как одарены вы, и если бы вы были глупцом, вы легко могли бы уверить себя, что учиться вам нечему. Вы умный малый и сейчас поймете, что ваша красивая внешность и совершенство вашего голоса могут быть причинами провала точно так же, как и причинами успеха. Как только вы появитесь на сцене, хорошо одетый и загримированный, ожидайте одобрительного ропота в зале; но затем публика сейчас же станет строга и недоверчива. Однако же с первых ваших слов послышится опять ропот удовольствия: голос у вас удивительный. Ну, а потом? Говорить вы роль будете хорошо, я беру это на себя. Новая опасность! С этой минуты публика, встрепенувшаяся и внимательная, будет страшно требовательна. Таковы уж современные люди, особенно французы. Мы не живем в те времена, когда под счастливыми небесами южных цивилизаций физическая красота чтилась почти одинаково с добродетелью. История сохранила нам имена артистов, вся заслуга которых состояла в том, что они были красивы. Теперь же никто не помнит об артисте, лишенном таланта, будь он по внешности сам Антиной. В наши дни требуют все, ни больше ни меньше, как все; но чего, быть может, всего менее требуют, так это пластической красоты. Она поражает только в первую минуту. Она надоедает, она раздражает, она злит, если искусство не умеет придать ей прелести. Современные идеи склоняются к реализму, и это прогресс в известной мере, ибо человек создан не только для того, чтобы служить натурой для скульптуры и отличаться от других людей совершенством физическим, что еще не составляет для него преимущества нравственного; если он слишком гордится им, — его высмеивают, если он извлекает из него пользу, — его считают неумным. Значит, надо уметь быть красивым, что гораздо труднее, чем уметь быть уродом, а в нашем искусстве, которое состоит в том, чтобы все творить прямо и лично самому, первый пункт такой: надо хорошенько знать, что ты такое, для того, чтобы знать, чем ты должен быть.

Ну-с, я скажу вам, скажу, как артист, как живописец и как физиолог, ибо я немного и то, и другое, и третье, что вы такое из себя представляете, декламируя свою роль: вы кофейный Аполлон, ни больше, ни меньше. Взгляд сверкающий и слишком смелый; улыбка очень искренняя, чересчур судорожная от пропитанных спиртными напитками нервов; тело, очень гибкое и сильное, предается причудливым позам, лишенным смысла и оригинальности; речь, ясная и звучная, полна фальшивых интонаций и преимущественно стремится к самым немузыкальным и неестественным интонациям. Вы были бы отвратительным комиком. Вы всегда переигрывали бы. Вы как бы умственно натянуты и взволнованы; вам было бы трудно добиться добродушия, и вы не сумели бы спросить естественно: «Что же, как вы поживаете?» Вы могли бы играть романтические драмы, но их более не пишут, и вкусы все более и более склоняются на сторону буржуазной драмы. Если бы для вас писали роли, в которых, несмотря на черный фрак, ваш персонаж имел бы энергичные манеры и известную эксцентричность характера, вы были бы хороши; но роль, точно соответствующая тому типу, который актер может изобразить в совершенной цельности, встречается раз, много — два раза в жизни. Прежде чем добиться известности, приходится проходить через всевозможные, или незначительные, или антипатичные нашей натуре роли. Таким образом, вначале главной заботой должно быть приобретение гибкости; если нужно — стушевать свою личность, сделать себя пригодным для приличного исполнения любой роли, не надеясь, чтобы восхищались и хлопали тому именно господину, которого вы из себя представляете. Когда вы мало-помалу избавитесь от самого себя, то есть от того, который был красивым студентом, но не имел свойств сносного артиста, тогда вы начнете искать, придумывать, творить. Надо, по меньшей мере, три года, мой милый, для того, чтобы из вас мог выйти прелестный первый любовник. Это хорошее амплуа, но оно требует, кроме всего того, что вы имеете, еще и всего того, чего у вас нет. Оно оплачивается очень дорого, потому что типы красивые и умные — величайшая редкость. Если вы не растолстеете, то торс ваш будет стоить больших денег. Даже и теперь ноги ваши представляют большую ценность, а голос ваш всегда настоящий капитал; к несчастью, все это — ничего, и даже хуже, чем ничего, повторяю вам, если вы свихнетесь с пути. Вы не будете бесцветным, вы будете страстным, но энергия ваша может оказаться смешной, голос фанфаронским. Остерегайтесь этого. Если вы будете послушны, то я спасу вас от этой опасности; но если у вас нет в душе большого запаса чувствительности и правдивости, то вы станете холодным и банальным. Вот что по совести я должен сказать вам в заключение; вам придется страшно много потрудиться над самым трудным и самым неблагодарным ремеслом. В результате может получиться жизнь славы и богатства; но точно так же и ничего может не выйти, и я вовсе не ручаюсь, что через три года вы не превратитесь в полное ничтожество. Выучка, сама по себе необходимая, в девятнадцати случаях из двадцати уносит с собой оригинальность. А потому хорошенько подумайте, прежде чем бросить свою карьеру и свою среду для сцены. Завтра вы мне скажете, чувствуете ли вы в себе мужество радикально изменить вашу личность, рискуя превратиться в существо совершенно бледное, лишенное бодрости, выжатое как лимон!