Словом, Империа ценили, и когда она оказалась впервые в соприкосновении с труппой в новой пьесе, что всегда является предметом большого волнения и для участвующих и для тех, кто жалеет, что не участвует в этой пьесе, то все вполне убедились в чистоте ее души и благородстве характера, о которых до тех пор только догадывались. Ею стали заниматься, вынудили ее разговаривать, обращаясь к ней так, как она того заслуживала, наперебой ее любезно приручали, а когда ей случалось проходить через фойе во время сомнительного разговора, молодой комик говорил:

— Потише, господа, вот идет ангел!

Наконец, видя, что вся ее подозрительность прошла, я стал осмеливаться принимать участие в разговорах, завязывавшихся вокруг нее и вокруг группы женщин. Говорил я всегда с кем-нибудь другим. Она была последнею, к кому я позволял себе обратиться, но судьба толкала меня, и первые мои слова оказались невольным признанием с моей стороны.

Говорили о браке молодого трагика труппы и молодой красивой субретки[6].

— Эти дети правы, — сказал кто-то.

— Настоящее безумие! — сказал другой.

Каждый из присутствующих стал высказывать свое мнение о семейных удобствах и тягостях, а мой друг комик обратился ко мне, говоря:

— А сверхштатный красавец, патентованный кандидат, он что об этом думает?

— Я, — отвечал я, — еще ребенок и отличаюсь пока доверчивостью молодости, а потому и не понимаю, как можно не жениться на любимой женщине.

— Это очень мило, — сказала Регина, — но так как в ваши годы любят всех женщин, то было бы очень затруднительно на всех жениться.

— В мои годы, — отвечал я вне себя, обращаясь к Империа, которая улыбалась, — любят только одну женщину…

— Сразу, может быть! — продолжала Регина. — Но зато и принимают за свой идеал первую женщину, которая попадается им на глаза.

— Идеал? Этого не существует! — сказал толстяк, игравший роли комических отцов, обращаясь к резонеру[7].

Резонер разразился речью, как бы целиком заимствованной из какой-нибудь его репертуарной роли. Он так много рассуждал на сцене, что сделался красноречивым. Он сказал, что идеал вещь относительная, что всякий создает его целиком в своем мозгу, украшает его теми прелестями, которые доступны его собственному темпераменту.

— Я знавал, — сказал он, — человека изящного таланта и изысканной внешности, идеалом которого была толстая женщина, умеющая хорошо готовить кушанья. В ваши же годы, — добавил он, обращаясь ко мне, — совсем наоборот, любят женщин эфирных, питающихся одной лишь росой.

— Не возражай, — крикнул мне молодой комик, — первый любовник должен быть именно таким. Резать хлеб тонкими ломтиками и завтракать ими, обмакнув в бутон розы; ничто не может быть слишком нежно и ароматно для Лендора или Целио, но зато никто не пригоден менее их для домашних дрязг! Можно ли представить себе поэтичного юношу, утирающего нос ребятишкам? Нет, тот, кто вечно любит и пылает, чересчур красив, чист и наряден для того, чтобы окунуться в жирные щи! Что скажет об этом рассудительная Империа?

— Что? — сказала Империа, не ожидавшая этого обращения. — О ком идет речь?

— Взгляните-ка на пастушка Париса, который смотрит на вас, весь краснея, — продолжал комик, толкая меня к ней. — Как вы его находите?

— Во всяком случае, очень хорошо воспитанным, — отвечала Империа, не поднимая на меня глаз. — Это все, что я о нем знаю.

— И это недурно, — продолжал комик, — обо мне вы этого бы не сказали!

— Мне нечего жаловаться ни на вас, ни на кого бы то ни было другого.

— Какая иезуитка! Она меня терпеть не может! Послушайте, я остепенюсь! Кандидат будет давать мне уроки; он покажет мне утренний поклон, научит, как надо подвинуть кресло, как поднять падающую работу и снова воткнуть в нее иголку, не упустив нитки, он ведь все это умеет, тихоня эдакий!

— Я сумел бы оказать и большие услуги и, быть может, даже не показавшись смешным!

— Ты готов идти на смерть, не правда ли? — возразил комик напыщенно.

И так как Империа, удивленная, посмотрела наконец на меня с некоторым вниманием, я повторил: «Да, на смерть!» — таким страстно убежденным тоном, что она слегка вздрогнула.

— Удар нанесен! — вскричал комик. — Стрела спущена прямо в сердце!

— В чье сердце? — спросила она с приводящим в отчаяние спокойствием.

— В единственное свободное в нашей труппе сердце.

— То есть мое? Да вы-то почем знаете?

— Ах! Ну, простите, если так! Я не предполагал… Я слышал… Вот они, женщины, и как обманчивы эти Агнессы!

— Я не Агнесса, и никто меня не тиранит.

— Но Орас…

— Я не знаю никакого Ораса.

— Послушай, — продолжала Регина, — девочка, скажи нам правду. Ты честная девушка, значит, не чопорная, а потому скажи: ведь не дожила же ты до 18 лет, не отличив кого-нибудь?

Я был готов упасть в обморок и на бледность мою обратили внимание. Империа с неумолимой жестокостью добродетели отвечала, улыбаясь:

— Вам непременно хочется знать? Ну что же, я вовсе не хочу скрывать этого. Есть некто, далеко, очень далеко отсюда, кого я искренне люблю.

Не знаю, обратились ли к ней затем с нескромными вопросами и как она отделалась от них… Я поспешно вышел и отправился проветривать свое отчаяние под каштанами Люксембургского сада.

Какая рана, какое падение, какой гнев и какое горе! Конечно, теперь я могу посмеяться над самой причиной всего этого, но сердце мое еще обливается кровью при воспоминании о последствиях.

Отчаяние мое было так глубоко, что я сам его испугался. Уж не схожу ли я с ума? Как и почему влюблен я до такой степени в женщину, которую совсем недавно узнал и с которой говорил в первый раз? В сущности, что я о ней знаю? Почему это я вбил себе в голову мысль о возможности оказаться первым в ее жизни и понравиться ей с первого взгляда?

Спускаясь обратно по аллее Обсерватории, я встретился с Леонсом, одним из наших первых любовников, красивым молодым человеком, большим ветрогоном и весьма плохим актером, которого мне было бы очень легко сразу заменить, если бы я был плохим товарищем. Он казался мрачным и растерянным.

— Ах, мой милый Лоранс! — вскричал он, почти бросаясь в мои объятия. — Если бы ты знал, до чего я страдаю!

— Что такое? Что с тобой?

— Она любит другого!

— Она! Кто она?

— Империа! Она только что сказала это вслух.

— Знаю, я был тут же!

— Ты был тут? Ах, да, правда, это даже из-за тебя… Но если она это сказала, то это не по твоему адресу! Это по моему, и нарочно, знаешь, для того, чтобы повергнуть меня в отчаяние.

— Значит, ты ее любишь?

— Безумно!

Я этого не знал и с этой точки зрения был таким же сумасбродом, как и он, воображавший себя единственным воздыхателем. Я и не подумал открыться ему и притворился, что жалею его, будучи в восторге, что имею теперь с кем говорить о ней. Он любил ее с тех пор, как она поступила в «Одеон», приехав из провинции; сам он только что вышел тогда из консерватории. Он навел справки, настойчиво добивался правды и разузнал все о настоящем происхождении и настоящей судьбе Империа. Он поклялся самому себе никогда не выдавать открытых им секретов и рассказывал их теперь мне, с которым познакомился всего неделю тому назад и которому говорил «ты» в первый раз.

Империа называлась Нанси де Валькло. Она была из провинции Дофине. Ее отец, маркиз де Валькло, был человек умный, великодушный и весьма уважаемый на своей родине. Он обожал красавицу жену и сам воспитывал дочь, которой справедливо гордился. Мадам де Валькло всегда пользовалась безупречной репутацией, но в сорок лет вдруг оказалась героиней страшно скандального похождения с каким-то гарнизонным офицером. Муж убил любовника, жена покончила с собой. Господин де Валькло сошел с ума через три месяца, потеряв предварительно все состояние в глупейшем предприятии, в которое бросился от нетерпения скорее реализовать свое имущество для того, чтобы покинуть с дочерью родину.

— Мадемуазель де Валькло осталась, таким образом, почти сиротой в двадцать лет, ибо она нас обманывает, — заметил Леонс. — Ей двадцать два года. Она скрывает свои годы, чтобы скрыть всеми силами свою настоящую личность; она могла бы выдавать себя еще моложе: такое совершенное лицо не имеет лет.

Он продолжал:

— Так как господина де Валькло обманули накануне самого помешательства, констатированного докторами, то есть когда он уже был, вероятно, помешан, дочь его могла бы начать процесс и вернуть себе, по крайней мере, остатки отцовского имущества. Ей советовали сделать это, но она холодно отказалась. Приключение матери, причина сумасшествия отца наделали чересчур много шума для того, чтобы она не знала об этом, и судиться было бы невозможно, не намекая на эту причину. Она позволила обобрать себя дочиста, а когда убедилась, что ей не останется достаточно средств даже для того, чтобы прокормить отца, решилась работать сама.

Хотя она была с талантами и образованием, она не нашла работы сейчас же и приняла тайно крайнее решение. Белламар, благородный импресарио, о котором ты, конечно, слышал у нас, давал несколько раз представления в том городе, где она жила. В эпоху благополучия семьи де Валькло он даже устраивал домашние спектакли в замке Валькло. Он провел там несколько дней, сыграл сам одну роль и устроил дебют в присутствии друзей и родственников Нанси, которой было в то время двенадцать лет. Он нашел в ней такие хорошие задатки, что сказал при ней, смеясь:

— Как жаль, что она богата. Из нее могла бы выйти артистка.

Девочка никогда не забывала этих слов. Оставшись бедной девушкой, она вспомнила о них и бросилась к Белламару, игравшему в Безансоне. Рассказывать ему свою печальную историю ей не пришлось: он уже знал ее. Он сказал ей о театре все то, что честный человек должен сказать о нем честной девушке. Она не испугалась и даже, как говорят, отвечала ему: