Тон, каким Эмиль задал этот вопрос, и волнение, отразившееся на его лице, удивили простодушную девушку. Она неуверенно взглянула на него, не понимая, почему так дорог ему цветок, который она отколола от своего платья. Жильберта попыталась улыбнуться, желая обратить в шутку слова Эмиля, но почувствовала, что краснеет. Воспользовавшись появлением Жаниллы, она ничего не ответила.

Эмиль в опьянении любви смело спустился по крутой и опасной тропинке. У подножия холма он решил оглянуться и на лужайке, средь розовых кустов, увидел Жильберту, которая провожала его взглядом, хотя и делала вид, что усердно срезает цветы.

В тот день она была одета не наряднее, чем обычно. Платье на ней было чистенькое, как и все, что проходило через руки добросовестной Жаниллы, но оно стиралось и гладилось так часто, что вместо лилового стало бледно-сиреневым, приобретя неуловимо блеклый оттенок увядающей гортензии.

Ее великолепные белокурые волосы не держались в прическе и, выбиваясь из-под узкой бархотки, окружали голову девушки легкой золотистой дымкой.

Ослепительно белая строгая вставочка обрамляла прелестную шейку Жильберты, позволяя угадывать изящные очертания плеч. Девушка показалась Эмилю очаровательной в отвесно падавших солнечных лучах, от которых она и не думала прятаться. Яркий румянец не пострадал от загара, а свежий цвет ее лица лишь выигрывал от вылинявшего и поношенного платьица.

Воображение двадцатилетнего юноши слишком богато: что ему до того, пышен или убог наряд его возлюбленной! В глазах Эмиля это линялое платьице играло всеми красками, перед которыми тускнели многоцветные восточные ткани, и он упрекнул в душе художников Возрождения за то, что они не умели облачать в такое великолепие своих улыбающихся мадонн и ликующих святых.

Эмиль застыл на месте, не в силах отвести от Жильберты взгляда, и, если б конь не горячился под ним, не грыз с нетерпением удила, не бил о землю копытом, он бы совершенно забыл, что господину де Буагильбо придется ждать его лишний час.

Тропинка, спускавшаяся к подножию холма, прихотливо извивалась среди зелени; однако по прямой расстояние было невелико, и молодые люди превосходно видели друг друга.

Жильберта угадала нерешимость всадника, который никак не мог оторвать от нее глаз; она скрылась среди розовых кустов, но еще долго сквозь пышные ветви провожала Эмиля взглядом.

А Жанилла по другой тропинке вышла навстречу хозяину. Только заслышав голос отца, Жильберта освободилась из-под власти очарования, державшего ее в плену. Впервые в жизни она позволила Жанилле опередить себя и впервые не она приняла из рук господина Антуана его ягдташ и палку.

По пути к Буагильбо Эмиль сотни раз строил и сотни раз отвергал планы осады вражеской крепости, за стенами которой укрывался загадочный ее владелец.

Увлеченный романтическим воображением, он верил, что прочтет судьбу Жильберты, а следовательно, и свою, начертанную таинственными знаками в каком-нибудь неведомом углу старинного дома, высокие серые стены которого вставали перед ним.

Уединенная эта обитель, огромная, мрачная, печальная и замкнутая, как ее владелец, казалась недоступной самому дерзкому любопытству. Но волю Эмиля отныне подстегивала страсть. Наперсник и поверенный Жильберты, он прижимал к губам полуувядшую розу и клялся, что у него достанет мужества и ловкости преодолеть любое препятствие.

Он застал господина де Буагильбо одного на крыльце, ничем, по обыкновению, не занятого и как всегда безучастного. Эмиль поспешил извиниться за то, что опоздал к обеду, и в свое оправдание заявил, что якобы сбился с пути и, не зная еще здешних мест, потратил добрых два часа, чтобы выбраться на дорогу.

Господин де Буагильбо, словно опасаясь упоминания о Шатобрене, не стал расспрашивать, какою же он ехал дорогой, но, верный изысканной учтивости, заверил гостя, что не заметил времени и отнюдь не испытывал нетерпения.

Однако в отрывистых словах маркиза Эмиль уловил оттенок взволнованности и понял, что, если бы нарушил обещание приехать, старик, обреченный на тоску одиночества, не на шутку бы огорчился.

Обед оказался превосходным, а старый дворецкий прислуживал за столом с ревностной предупредительностью. Остальных слуг не было видно: они держались на кухне, расположенной в подвале, и не показывались, очевидно, имея на сей счет особое приказание; один лишь старый Мартен обладал даром не оскорблять взоров хозяина.

Глухой старик так привык ухаживать за маркизом, что тому почти не приходилось давать распоряжений, и, если слуга не сразу угадывал господскую волю, довольно было одного знака, чтобы он исправил ошибку.

Глухота слуги как нельзя лучше устраивала не склонного к многословию хозяина — возможно, господин Буагильбо радовался и тому, что за ним ходит человек, ослабевший взор которого уже не может ничего прочесть на его лице; это был скорее автомат, чем слуга, и, поскольку недуги лишали престарелого дворецкого возможности общаться с людьми, он потерял к этому охоту и не испытывал потребности в таком общении.

Нетрудно было догадаться, что оба старика могли долгие годы жить бог о бок, не наскучив друг другу, — так мало осталось в них внешних признаков жизни.

Мартен прислуживал не торопливо, но добросовестно. Маркиз и Эмиль просидели за столом часа два. Молодой человек заметил, что хозяин едва прикасается к пище и то лишь с целью побудить гостя отведать все изысканные и вкусные яства.

Вина были превосходные, и старый Мартен торжественно наполнял бокалы, осторожно наклоняя горлышко бутылки, покрытой почтенным слоем многолетней пыли.

Маркиз время от времени отпивал глоток вина и кивком головы указывал старому слуге на пустой бокал Эмиля; но тот, воспитанный в строгости, следил за собой, боясь, как бы бесчисленные образчики коллекции вин господина де Буагильбо не помутили его рассудка.

— Это ваша обычная трапеза, маркиз? — осведомился Эмиль, восхищенный тонким обильным обедом, предназначенным всего лишь для них двоих.

— Я… я не знаю… — ответил маркиз, — я… я в эти дела не вмешиваюсь. Мартен всем распоряжается. Мне никогда не хочется есть, и я не замечаю, что мне подают. А вы находите, что это неплохо?

— Превосходно! И если бы мне выпала честь быть у вас частым гостем, я просил бы Мартена кормить меня не столь роскошно, из опасения сделаться чревоугодником.

— А почему бы и нет? Это такое же удовольствие, как и всякое другое. Счастливы те, у кого их много!

— Но есть удовольствия более благородные и менее разорительные, — возразил Эмиль. — Множество людей нуждается в самом необходимом, мне было бы стыдно превратить излишество в повседневную потребность.

— Вы правы, — с обычным своим вздохом сказал господин де Буагильбо. — Ну что ж! Я велю Мартену в другой раз накормить вас попроще. Он решил, что молодости присущ хороший аппетит. Но мне кажется, вы едите так, словно уже перестали расти. Сколько вам лет?

— Двадцать один.

— Я полагал, что вы старше.

— Судя по лицу?

— Нет, судя по вашим взглядам.

— Хотел бы я, чтоб отец услышал ваше мнение, маркиз, и принял его к сведению, — улыбаясь, ответил Эмиль. — Он все еще обращается со мною как с ребенком.

— А что за человек ваш отец? — спросил господин Буагильбо с такой простодушной заинтересованностью, что вопрос его отнюдь не показался неделикатным, хотя на первый взгляд можно было бы счесть, что это именно так.

— Отец — мой друг, уважения которого я добиваюсь, а осуждения трепещу. Это самое верное, что я могу сказать, желая обрисовать его характер — решительный, суровый и справедливый, — ответил Эмиль.

— Я слышал, что он человек весьма способный, весьма состоятельный и весьма печется о своем влиянии. Это неплохо, если влияние употребляется во благо.

— А как, маркиз, наилучшим образом употребить его?

— Ну, это слишком долго рассказывать! — вздыхая, ответил маркиз. — Вы, наверно, знаете это не хуже меня.

Старик невольно поддался тому доверительному тону, каким говорил Эмиль, надеясь вызвать в маркизе ответное чувство; но спустя минуту господин де Буагильбо снова впал в привычное оцепенение, как будто страшась его нарушить.

«Необходимо любыми средствами разбить этот тысячелетний лед, — подумал Эмиль. — Может статься, это вовсе не так уж трудно. Возможно, я окажусь первым, кто отважился на такую попытку!»

И, умолчав, как и надлежало, об опасениях, внушаемых ему отцовским честолюбием, а также о мучительных стычках между ними, проистекающих от несогласия во взглядах, Эмиль с увлечением и пылом заговорил о своих убеждениях, склонностях и даже поделился с собеседником мечтами о грядущем братстве человечества.

Он был уверен, что маркиз примет его за сумасшедшего, и с наслаждением старался разжечь в нем дух противоречия, желая таким образом проникнуть в загадочную душу этого человека.

«О, если бы мои слова могли вызвать в нем взрыв негодования или презрения! — думал он. — Вот тогда я увидел бы сильные и слабые стороны противника».

Сам того не замечая, он придерживался в отношении маркиза той же тактики, какой следовал по отношению к нему самому господин Кардонне: он с умыслом поносил и сокрушал все, что было свято, как он полагал, в глазах старого легитимиста — власть дворянства и власть денег, крупное землевладение, могущество отдельной личности и рабство масс, иезуитский католицизм, так называемое «божественное право», неравенство прав и состояний как основу общественного строя, господство мужчины над женщиной, которую брачный контракт рассматривает как предмет купли-продажи, а кодекс общественной морали — как собственность, наконец, любые языческие обычаи, не вытесненные Евангелием из общественных установлений и освященные политикой церкви.

Казалось, господин де Буагильбо слушал внимательнее обычного; его большие голубые глаза округлились — не от вина, которого, впрочем, он и не пил, а от изумления: очевидно, эта декларация прав человека, изложенная Эмилем, повергла его в состояние удручающего оцепенения.