Передо мной предстало будущее: труппа разъединена, товарищество распалось, Белламар один, ищет новых товарищей и попадает в руки эксплуататоров и мошенников. Я хорошо знала, что мое влияние на него и на других, поддержка, всегда мною оказываемая суровой экономности Моранбуа, кротость, с которой я успокаивала тайную и постоянно возраставшую горькую скорбь Леона, мои выговоры Анне с целью помешать ей убежать с первым встречным — одни лишь давно сдерживали эту вечно качающуюся в воздухе цепь, звенья которой я постоянно терпеливо сцепляла вновь. И я покину этого честного человека, этого благородного артиста, этого нежного отца, этого своего старинного друга потому, что он не так молод и не так красив, как Лоранс!

Мысль эта внушила мне омерзение, и я глупо расплакалась, не умея скрыть своих слез от того, о ком жалел мой эгоизм и кого убивала моя твердость. Но, плача перед ним, рыдая на груди ничего не понимавшего в этом Белламара, я возобновила перед Богом свою клятву никогда не покидать его и утешилась отъездом Лоранса, потому что я была довольна собой.

И вдруг теперь, когда после моей жертвы прошло еще три года, три года, наверное, исцелившие Лоранса и в течение которых я была более чем когда-либо нужна и полезна Белламару, ибо я видела, наконец, его зреющим, думающим о завтрашнем дне из любви ко мне, лишающим себя пустых удовольствий для того, чтобы ухаживать за мной, когда я хворала, отказывающимся от покорявших его до тех пор упоений из опасения истратить свои личные средства, которые он хотел посвятить мне, — словом, поступающим как человек предусмотрительный и сдержанный, что есть самым невозможным для него, с единственным намерением поддерживать меня в случае нужды, — теперь я стала бы жалеть о том, что не разделяю богатства другого человека? Чтобы я призналась Лорансу, что могла бы любить его, чтобы я вернулась к нему из-за того, что он получил наследство? И вы стали бы уважать меня? И он мог бы еще уважать меня? И мне не было бы совестно самой себя? Нет, графиня, не бойтесь ничего; я слишком хорошо помню, каким честным человеком был мой отец, чтобы не соблюсти своего достоинства. Я слишком любила Белламара, чтобы потерять привычку предпочитать его всему свету. Вы можете передать Лорансу все мною сейчас высказанное, вы можете даже прибавить, что теперь я уверена в Белламаре и в самом ближайшем будущем намереваюсь предложить ему свою руку; и если правда, если возможно, чтобы Лоранс вспоминал еще о прошлом с некоторым волнением, будьте уверены, что он слишком любит Белламара для того, чтобы ревновать из-за своего бывшего лучшего друга. А теперь поцелуйте меня свободно и безбоязненно и считайте, что вы имеете во мне самое преданное вам сердце и самое бескорыстное отношение к вашему счастью.

— Ах! Дорогая Империа, — вскричала графиня, сжимая ее в своих объятиях, — какая вы женщина! Когда на меня находили припадки гордости, я часто воображала сама себя великой героиней романа! Как далеко мне было всегда до вас, мне, считавшей заслугой уметь ждать вдали и в безопасности, тогда как вы отдавали себя мученичеству ожидания, постоянно имея перед глазами такие разочаровывающие картины! Когда я ждала, я знала, что Лоранс, удалившийся в деревню и пожертвовавший всем сыновнему долгу, очищал себя и, сам того не зная, становился достойным меня… А вы, прикованная к тому, кого вы любите, вы смотрели на его ошибки, разделяли его невзгоды и не падали духом!

— Не станем говорить обо мне, — сказала Империа, — а подумаем о том, что вы должны сделать для того, чтобы мы были все счастливы.

— Я должна поговорить с Белламаром, — отвечала с живостью мадам де Вальдер.

Это было не нужно: Белламар давно присоединился ко мне в будуаре. Он все слышал и задыхался от удивления; а потом, вдруг охваченный сильнейшим волнением, он бросился в гостиную и вскричал, обращаясь к мадам де Вальдер и к Империа:

— О, честные женщины! Как вы жестоки, сами того не зная! От скольких ошибок предохранили бы вы нас, если бы принимали нас за то, что мы есть в любви — за детей, готовых воспринять даваемый им толчок!.. Империа! Империа! Если бы я раньше подозревал… Вот что значит запрещать себе всякое фатовство! Вот что значит не быть ни самонадеянным, ни эгоистом, ни расчетливым человеком! Как ты меня наказала за это, ты, которая десять лет тому назад могла одним словом сделать меня достойным тебя! А теперь я стар, недостоин, пожалуй, того счастья, которое ты хочешь дать мне!.. Нет, не верь все-таки этому! Я не хочу, чтобы ты этому верила. Я хочу, чтобы то, что есть, совершилось! Ах! Эта мечта, в которой я никогда не смел признаться, тысячу раз приходила мне в голову, а ты этого и не подозревала. Я любил тебя безумно, Империа, дурно любил, сознаюсь, раз я только и думал, как бы забыть эту любовь и бороться с нею всеми средствами. Я хотел выдать тебя замуж за Лоранса, я хотел забыться в упоительных скоропреходящих удовольствиях! И ты страдала от этого, когда ты могла так легко вырвать меня из них! Что же такое женская гордость? Нечто великое и прекрасное — да, я согласен, но это казнь, и мы знаем только ее жестокость, не видя ее пользы. Признайся, что ты чрезмерно сомневалась во мне, признайся в этом, если ты не хочешь, чтобы я презирал себя за то, что тоже чрезмерно усомнился в себе! А вы, графиня, — сказал он, обращаясь к той, — вы поступили так же, как она; вот, значит, каков роман великодушной женщины! Знайте же, что он вовсе не великодушен, раз он откладывает счастье в пользу, не знаю уж какого, идеала, которого вы ищете на зените жизни, когда он у вас тут, под рукой!..

— Ты бранишь нас, — сказала ему Империа, — подумать можно, что мы виновны, а вы…

— Молчи, молчи! — вскричал Белламар, все более и более приходя в возбуждение. — Разве ты не видишь, что я в эту минуту схожу с ума от гордости, что я оправдываюсь, защищаюсь и, чего со мной никогда не бывало, — я люблю себя и восхищаюсь собой? Если ты любишь меня, значит, я представляю из себя что-то великое. Не мешай мне воображать себе это, потому что, вернись я к своему понятию о себе, я стану страшиться за твой ум. Позволь мне бредить и сходить с ума, а иначе я лопну!

Он говорил еще некоторое время какую-то чепуху, как актер, не находящий свою роль достаточно восторженной в сравнении со своим внутренним волнением и безотчетно импровизирующий ее. Было ясно, что он любил Империа сильнее, чем она думала, и что страх быть смешным, властвующий над умом, изощрившимся в изображении смешных сторон человечества, сковывал его порывы при всяких обстоятельствах. В конце концов он расплакался, как ребенок, а когда я хотел заговорить о Лорансе и условиться на его счет с мадам де Вальдер, он сознался, что теряет голову и что ему необходимо думать только о самом себе. Он убежал в лес и нам было видно, как он там бегал и говорил сам с собой точно сумасшедший. Я удивлялся этой силе волнения, пламя которого, так часто разжигаемое в пользу других, горело еще в нем, как в молодом человеке.

Пять дней спустя Лоранс вернулся в Бершевилль; он нашел там мадам де Вальдер, которая ждала его и готовила ему большой сюрприз. Он привез все бумаги, нужные для оглашения их бракосочетания. Она не позволила ему говорить о делах и планах; этот вечер должен был быть посвящен радости свидания и подведению итогов прошлого в сладкой тишине.

Я явился, как она того от меня потребовала, к концу обеда. Я не только был посвящен в то, что готовилось, но и сам много над этим потрудился и не должен был терять Лоранса ни на минуту из вида, когда графиня выйдет. Она велела принести себе очаровательный туалет, вышла надеть его и, когда она скорехонько вернулась, чтобы взять под руку Лоранса и перейти в гостиную, она была ослепительна. Было вполне от чего потерять голову и позабыть интересную, но бледную Империа. В гостиной она сказала ему:

— Я распорядилась здесь в ваше отсутствие по-хозяйски, точно я уже здесь у себя. Вы будете пить кофе в большой зале внизу, полную реставрацию которой я поторопила. Я непременно хотела, чтобы вы застали эту чудную работу оконченной, всю деревянную обшивку исправленной, паркет блистающим, старые люстры подвешенными и зажженными. Попробовала и топить, все прелестно! Ничто не дымит, взгляните сами, и если вы недовольны моим управлением, не говорите мне этого, чтобы не огорчить меня совсем.

Мы перешли в большую залу, назначение которой Лорансом не было еще определено. Это была древняя зала совета, нимало не уступавшая зале капитула в Сен-Вандриль. Архитектура ее так хорошо сохранилась, и деревянные обшивки были такого прекрасного стиля, что он пожелал восстановить ее и исполнил это, не имея другой цели, кроме любви к реставрации. Он стал любоваться общим видом и не спросил, почему в глубине она завешена большим зеленым холстом. Он подумал, что там спрятаны леса, которых еще не успели снять. Тайна наших поспешных приготовлений не разоблачилась. Он действительно ничего не подозревал. Тогда маленький невидимый оркестр, выписанный нами из Руана, заиграл одну классическую увертюру; простой холст, драпировавший конец залы, упал, и перед нами оказался другой холст, расписанный красным и золотом в рамке импровизированной сцены.

Лоранс вздрогнул.

— Что это такое, — сказал он, — театр? Я его разлюбил и не стану слушать пьесу!

— Она коротенькая, — отвечала ему графиня. — Ваши рабочие, которых вы сумели заставить полюбить вас, придумали для вас этот дивертисмент: это будет очень наивно; будьте таким же, будьте благодарны им за внимание.

— Ба! — сказал Лоранс. — Они будут претенциозны и смешны!

Он взглянул на программу: спектакль состоял из отрывков «Женитьбы Фигаро», а именно ночных сцен пятого акта.

— Ну! — сказал Лоранс. — Эти добрые люди сошли с ума; но я был в свое время таким плохим Альмавивой, что не имею права свистать никому.

Занавес поднялся. На сцене был Фигаро. Это был Белламар в красивом костюме, разгуливавший в темноте декорации с неподражаемой грацией и естественностью. Не знаю, узнал ли его Лоранс сразу же. Я же не сразу, поскольку не был привычен к этим внезапным превращениям. Я думал, что вся тайна их состоит в костюме и гриме. Я не знал, что талантливый актер молодеет действительно в силу какого-то тайного процесса, своего внутреннего чувства. Белламар был удивительно сложен и по-прежнему гибок. У него были стройные ноги, тонкая талия, прямые плечи, хорошо посаженная голова. Его маленькие черные глаза были настоящими бриллиантами. Его зубы, безукоризненно белые, прекрасные, так и блестели в полутьме искусственной ночи на сцене. Ему казалось не более тридцати лет, я нашел его прекрасным. Я боялся звука его нехорошего голоса. Он произнес первые слова своей сцены: «О женщина! Женщина! Женщина! Обманчивое создание!» — и этот комический голос, проникнутый какой-то внутренней, прочувствованной грустью, не шокировал меня нисколько. Он продолжал. Он говорил так хорошо! Этот монолог так прелестен, а он его так тонко понял и передал! Я не знаю, был ли я под влиянием всего слышанного мною о действительном лице, но только актер показался мне удивительным. Я забыл о его возрасте, я понял упрямую любовь Империа и с восторгом зааплодировал.