Когда мы уселись за стол, он отослал прислугу.

— Друзья мои, — сказал он им, — вы знаете, что я люблю засиживаться поздно, не заставляя засиживаться других. Поставьте нам под руку все, что нам нужно, посмотрите, все ли в порядке в помещении моего гостя, и идите спать, если вам угодно.

— В котором часу будить гостя господина барона? — спросил камердинер.

— Оставьте его спать, — возразил Лоранс, — и не зовите меня больше господином бароном; я уже просил вас не именовать меня не принадлежащим мне титулом.

Камердинер вышел, вздыхая.

— Вот видите, — сказал Лоранс, когда мы остались одни, — что я совсем как ряженый, у меня даже лакеи точно из комедии. Эти считают для себя унизительным прислуживать человеку без титула и без спеси. Это великие болваны, которые мне больше мешают, чем служат, и которые, надеюсь, сами уйдут от меня, когда увидят, что я обращаюсь с ними по-человечески.

— Я думаю, — сказал я ему, — что, наоборот, они мало-помалу почувствуют себя счастливыми от подобного обращения. Дайте им время сообразить это.

— Если они сообразят, я их оставлю у себя, но я сомневаюсь, чтобы они привыкли к манерам человека, который не нуждается, чтобы прислуживали ему лично.

— Или вы привыкнете к тому, чтобы вам так прислуживали. Вы гораздо более аристократ по внешности и по манерам, мой милый Лоранс, чем любой из знакомых мне владельцев замков.

— Я играю свою роль, милый друг! Я знаю, как надо держаться перед слугами приличного дома. Я знаю, что для того, чтобы они вас уважали, нужно обладать большой мягкостью и большой вежливостью, ибо они тоже актеры, презирающие то, что они притворно уважают; но не заблуждайтесь, здешние — не более, чем вульгарные каботины. Мой дядя был поддельным важным бароном, в сущности, он обладал всеми смешными сторонами выскочки, ненавидящего свое происхождение. Я заметил это по манере держаться и по привычкам его людей. Их род тщеславия третьеклассный; когда они уйдут от меня, я возьму других, гораздо более выдержанных, чем эти, и те станут смотреть на меня как на существо действительно высшее, потому что я буду играть свою роль аристократа лучше всякого аристократа. Разве на этом свете все не есть фикция и комедия? Я этого не знал! Вступая во владение этим имением, я спрашивал себя, буду ли я в состоянии видеть самого себя здесь более недели? Я не так боялся соскучиться здесь, как показаться не на своем месте и почувствовать себя смешным; но когда я увидел, как немудрено импонировать свету развязностью и напускным достоинством, я нашел, что мое прежнее ремесло гистриона послужило мне отличным воспитанием и что не следовало бы давать другого воспитания молодым людям.

Лоранс наговорил мне еще несколько парадоксов насмешливым, но не веселым тоном. Он усиленно демонстрировал презрение к своему новому положению.

— Послушайте, — сказал я ему, — не притворяйтесь с человеком, которому вы открыли все тайники вашего сердца и вашей совести. Невозможно, чтобы вы не были счастливее здесь, чем у себя в деревне. Не будем говорить об утрате вами отца, смерть эта была роковым следствием законов природы; горе это не так уж неразрывно связано с вашим наследством, чтобы оно могло мешать вам ценить его радости.

— Извините, пожалуйста, — возразил он, — это зло и это добро тесно переплетены друг с другом; я не могу забыть этого; некогда я вам наивно признался и повторяю вам это теперь с той же искренностью, что я родился актером. Таланта я не приобрел, но страсть к актерству осталась во мне. Я чувствую потребность быть чем-то большим, чем меня сделала природа. Мне нужно рисоваться самому перед собой, забывать, кто я, парить в воображении выше моей собственной индивидуальности. Вся разница между актером по ремеслу и мною та, что он нуждается в публике, а я, никогда не приводивший ее в восторг, отлично обхожусь без нее, но химера моя необходима мне: она меня поддерживала тогда, она помогла мне принести большие жертвы. Я знаю, что я честен и добр, но этого мне не довольно — таким меня воздала природа; я беспрестанно стремлюсь быть сверхъестественным в своих собственных глазах — и быть таким в силу моей личной воли. Наконец, добродетель есть моя роль, и я не хочу играть другой. Я знаю, что всегда буду ее играть, а не то я себя возненавижу и почувствую к себе отвращение. Вам это непонятно? Вы принимаете меня за сумасшедшего? Вы не ошибаетесь, я сумасшедший; но помешательство мое прекрасно, и так как оно для меня необходимо, то не старайтесь отнять у меня это. Там, в деревне, я показал себя действительно стоиком, ибо все считали меня счастливым, а я бывал счастлив только в те редкие минуты, когда мог сказать себе: «Ты добился своего, ты велик». Жизнь моего отца, спокойствие, которое я ему доставил, — в этом был смысл моего самопожертвования. Я дошел до того, что не жалел ничего из прошлого. А теперь что мне тут делать такого, что было бы достойно меня? Щеголять хорошими манерами, выражаться лучше, быть более образованным, чем большинство господ, наблюдавших за мной с целью узнать, можно ли принять меня в свою среду? Право же, это очень уж просто, и это нисколько не соблазнительный для меня идеал.

Я спросил его, знают ли в этом новом месте его жительства, что он был актером.

— Это говорилось, — отвечал он, — это повторялось, но никто наверное не знал, хотя некогда и видели в Руане на сцене высокого тонкого молодого человека, очень похожего на меня и носившего то же имя, что и господин барон. В то время не могли предположить, что я был его родственником, — он неохотно упоминал о своем простом происхождении. Когда я явился в качестве его наследника, обо мне стали расспрашивать моих людей, которые ничего не знали и с негодованием все отрицали. Меня стали допрашивать искуснее, и я поторопился сказать правду с такой решимостью и с такой гордостью, что мне поспешили отвечать, что это не умаляет моего достоинства.

Человек, обладающий стотысячным доходом, — а я имею сто тысяч франков годового дохода, милый друг, — не может быть в провинции первым встречным; это сила, и все, что окружает ее, больше или меньше нуждается в ней.

Я сейчас же почувствовал, что мне следует или обратить все свое состояние в капитал и покинуть эти места, или заставить других уважать себя. Это тешило мою мономанию, и я облекся в одеяние высоконравственного человека без малейшего для себя труда.

— Бросьте этот тон насмешки над самим собой, мой милый Лоранс. Вы были наивны тогда, когда рассказали мне о своей жизни, будьте же опять таким. Вы человек с сердцем и с большим умом — значит, вы действительно выдающийся человек. Вы желаете казаться тем, кем вы есть, — это ваше право; скажу больше — это ваш долг. Я не вижу в вас ничего такого, что выдавало бы актера, за исключением разве некоторых преувеличений в высмеивании той общественной среды, куда вас вернула судьба, и которые я начинаю понимать. Человек, отдававший все свое существо, весь ум, жесты, интонации, сердце и душу на суд публики, часто несправедливой и грубой, неминуемо много страдал, и гордость его, вероятно, возмущалась не раз при мысли, что за несколько копеек входной платы первый встречный мужик покупал право унижать его. Сознаюсь вам, что до знакомства с вами я питал большое презрение к актерам. Я прощал только тем, истинный талант которых имеет право дерзать и силу все побеждать. Я чувствовал какое-то отвращение к тем, которые были посредственны, и превозмогал это отвращение только из жалости, внушаемой мне их бедственным положением, тяготами жизни на этом свете, отсутствием воспитания. Все возрастающая трудность достать себе работу, когда не обладаешь замечательными способностями, борется и разрушает предубеждение против актеров больше, чем всевозможные философские рассуждения, ибо в сущности предубеждение это имеет свое основание. Для того, чтобы появиться перед публикой загримированным и одетым в костюм комика или героя, то есть человека, имеющего претензию заставить толпу смеяться или плакать, нужна смелость, которая есть или мужество, или дерзость, и всякий платящий имеет право крикнуть ему, если он плох: «Убирайся, ты не прекрасен», или: «Ты не забавен». Между тем, мой милый Лоранс, вы говорите, что вы были сносны, но не больше, — значит, вы мучились тем, что не можете быть на должном уровне, и старались утешиться, говоря себе — не без основания, — что в вас человек превосходит артиста; а теперь, припоминая холодность людей по ту сторону рампы, вы, сами того не замечая, таите на них обиду. Вы силитесь обращаться с ними свысока, как они обращались с вами. Они не находили вас актером, и вы испытываете потребность сказать им, что их собственная жизнь — тоже комедия, плохая комедия, и что они плохи в ней. Это лишь общее место, ничего не доказывающее, ибо на деле все страшно в комедии мира и в мире комедии. Позабудьте же эту небольшую горечь. Примите спокойно свое возвращение к свободе и к общественной деятельности. У вас есть веское оправдание, оправдание, которое вы заставили меня искренно принять, а именно — любовь, великий дар молодости. Я предполагаю, что любовь эта позабыта; если же нет, то теперь она может все победить, — опять-таки, это предположение. Как бы то ни было, в прошлом вам краснеть не за что, и потому-то вы и должны вступить в свет не как раскаивающийся или недоверчивый перебежчик, а как путешественник, опытность которого служит ему на пользу и позволяет судить беспристрастно обо всем, и который возвращается к себе домой, способный размышлять и действовать, как философ.

Лоранс выслушал мою маленькую проповедь, не прерывая ее, а так как в его мужественной груди по-прежнему билось чистое детское сердце, он с чувством протянул мне обе руки.

— Вы правы, — сказал он, — я чувствую, что вы правы и что вы облегчаете мне душу. Ах, если бы я имел друга подле себя! Я так в этом нуждаюсь, я так одинок, и я еще так молод: мне нет еще и двадцати восьми лет! Знаете, мой друг, вся моя жизнь — это сплошное головокружение. Я прошел через столь разные условия существования, что, право, не знаю больше, кто я такой. Все в этой бурной жизни или приключение, или роман. Право же, тут было с чего немножко сойти с ума. Без вас я совершенно бы помешался, ибо, когда вы встретили меня в кабаке, я начинал превращаться понемногу в деревенского кутилу, быть может, в мрачного пьяницу. Благодаря вам я снова взял себя в руки, но экзальтация все возрастала, и пора было покончить с этим. Бедный отец, прости мне эти слова!