— Убили ли вы Мета и Марко? Отвечайте мне на том же языке, на каком я вас спрашиваю.

— Я их убил, — отвечал Никанор.

— Почему вы это сделали?

Никанор отвечал по-славянски.

— Я приказал вам, — продолжал князь, — отвечать по-итальянски.

— Могу ли я сказать это при иностранцах? — отвечал взволнованно горец, почти краснея.

— Извольте говорить, я так хочу.

— Так узнай же, господин мой, что лакей и комедиант видели твоих жен купающимися.

— Это все? — сказал князь холодно.

— Все.

— И ты убил их в припадке гнева, поймав их на месте преступления?

— Нет, я был предупрежден, что это продолжалось уже несколько дней. Я их подстерег и схватил в коридоре твоей половины вчера, в два часа пополудни. Я свел их без шума в темницу, а сегодня ночью, в присутствии твоих жен, отрубил им головы, которые теперь там, на башне, никто, кроме монаха, не знал о причине их смерти. Честь твоя не была запятнана; я сделал то, что ты приказал, то, что всякий должен сделать или приказать своему слуге, или ждать от своего друга.

Князь побледнел. Он не мог долее скрывать от нас тождественности своих христианских нравов с турецкими нравами, и это его глубоко унижало. Однако же он попытался оправдаться в наших глазах.

— Господин Белламар, — сказал он по-французски, — если бы вы были женаты и если бы циничный развратник увидал через замочную скважину вашу жену обнаженною, разве вы простили бы ему это оскорбление?

— Нет, — сказал Белламар. — Первым моим движением было бы, вероятно, вышвырнуть его в окно или спустить с лестницы головой вниз, но я сделал бы это сам лично; а имей я дело с двумя детьми, я только выгнал бы их добрыми пинками ноги куда следует. Во всяком случае, будь я еще более оскорблен, опозорь кто-нибудь мою жену или любовницу, я не поручил бы никому из своих друзей отрубить хладнокровно голову моему сопернику и выставить ее с торжеством на крыше моего дома.

Князь закусил губу и сказал, обращаясь к Никанору:

— Вы никогда не понимали своей обязанности, а так как вы грубое животное, то вы применили турецкий обычай к законам и обычаям нашего народа. Смертью наказывают тех, кто проникает в наш женский терем и завязывает преступные сношения с нашими женами; но здесь дело было иначе, вы не поймали никого в моем тереме и казнили двух иностранцев, стоящих вне нашей власти и провинившихся только против собственной чести. Отправляйтесь под арест, сударь, и ждите своего приговора.

Он добавил твердым тоном:

— Правосудие будет совершено!

Но мне показалось, что он обменялся сообщническим взглядом с Никанором, как бы говоря ему: «Будь спокоен, все ограничится тем, что ты просидишь несколько дней в тюрьме».

Как бы то ни было, мы не могли требовать большего, и никакой приговор не мог вернуть к жизни нашего бедного маленького товарища. Мы только попросили князя, и довольно-таки в резкой форме, чтобы нам отдали его останки для приличного их погребения.

— Вы совершенно правы, — отвечал он, очевидно, недовольный и смущенный этой просьбой, — но я не могу позволить, чтобы погребение это совершилось явно; подождите ночи.

— Это почему? — спросил Моранбуа негодующе. — В вашем доме совершилась гнусность, а вы не хотите восстановить справедливость? Это нам все равно, мы не нуждаемся ни в ком для погребения своих мертвецов; но мы требуем тело нашего бедного мальчика, требуем его сию минуту, и если его станут прятать от нас, мы станем искать его повсюду, а если вздумают помешать нам спасти его от оскорблений… что ж! Мы теперь отдохнули и готовы снова задать вашим янычарам.

Князь притворился, что не слышал этой речи, последнее слово которой, сравнивавшее его с султаном, наверное, кровно его обидело. Он ходил взад и вперед по кордегардии с озабоченным видом.

— Извините, — сказал он, как бы просыпаясь от глубокой задумчивости.

И, обращаясь к Белламару, он спросил:

— Чего вы от меня требуете?

— Тело нашего товарища, — отвечал Белламар. — Ваша светлость распорядится, как вам будет угодно, трупом вашего несчастного слуги.

— Бедный мальчик! — сказал князь с глубоким, настоящим или притворным, вздохом.

И он вышел, попросив нас подождать минутку. Сам он не возвращался больше; но через десять минут двое людей из его конвоя принесли нам изуродованное тело несчастного Марко, завернутое в циновку. Моранбуа взял его на руки, и пока он нес его, Ламбеск и я сходили за его бедной мертвой головой на башню.

Мы отнесли эти печальные останки в наш театр и укутали их в белое одеяние, которое молодой артист надевал несколько дней перед тем, исполняя роль левита Захарии в «Аталии».

Мы надели ему на голову венок из листьев и зажгли вокруг него ароматные свечи.

Моранбуа вышел для того, чтобы велеть вырыть ему могилу на деревенском кладбище, а Белламар отправился к нашим актрисам, чтобы сообщить им то, чего они не могли долее не знать. Час был еще ранний, что нас удивило, потому что мы пережили десять лет с той минуты, как взошло солнце.

Леон был в ужаснейшем беспокойстве, пока не увидел, что князь вернулся. Он слышал ружейные выстрелы; но так как во дворах замка часто упражнялись в стрельбе, то он не усмотрел в этом верного признака того, что мы в опасности, и, дав слово не отходить от женщин, остался на своем посту.

Он присоединился с ними к нам на этой трагической сцене с византийским фасадом, превращенной теперь нами в усыпальницу. Если вы хотите вообразить себе драматическую сцену так, как их никогда не играют перед публикой, то представьте себе ту картину, которую являли собой мои товарищи.

Изуродованный нравственно и физически, я опустился в уголок на эстраде и смотрел на них; все женщины облеклись в траур. Империа, склонившись над телом, набожно целовала мраморное чело бедного мальчика. Другие женщины молились вокруг, стоя на коленях. Белламар, усевшись на краю сцены, сидел угрюмо и неподвижно. Я видел его таким только один раз — на роковой скале. Леон рыдал, опершись на стержень театральной колонны. Ламбеск, искренне огорченный, поддерживал горение свечей на прекрасном треножнике, одолженном нам князем для трагедий, переходил от одного к другому, точно собираясь заговорить, но не говорил ни слова. Он упрекал себя за свою продолжительную враждебность к Марко и, казалось, чувствовал потребность покаяться в этом во всеуслышание; но каждый из нас в душе уже прощал его. Он действительно прекрасно вел себя в нашу утреннюю кампанию, и мы больше ничего не имели против этого человека, желавшего вернуть себе уважение.

Моранбуа вернулся и объявил нам, что могила готова. Мы находили, что это была чересчур поспешная разлука с нашим бедным товарищем, выходило, что мы точно торопимся избавиться от этого печального зрелища. Мы хотели провести всю ночь подле его тела. Моранбуа разделял наш образ мыслей, но предупредил нас, что нам следует собираться в путь, не теряя времени. Гаремная тайна не проникла еще за стены крепости; но, хотя Никанор ничего не открыл, телохранители догадались, в чем дело, и начинали намекать на это жителям долины. Казнь двух мальчиков, несомненно, должна была считаться вещью весьма справедливой, а провинность их возмутительною. Многие семьи придерживались одновременно и христианства и ислама. В этой странной земле патриотическая война заставляет забывать о религиозных распрях. Начинало также делаться известным, что честолюбие князя потерпело поражение, что горные предводители не пожелали ставить над собой начальника и что его солдаты, льстившие себя надеждой быть первыми в конфедерации, были оскорблены его неудачей. Они приписывали эту неудачу его французским идеям и начинали ненавидеть его гистрионов[18]. Вот что князь дал понять Моранбуа, с которым он только что переговорил. Он посоветовал ему предать тело Марко земле в маленькой кипарисовой роще, составлявшей часть его личного имения, а не на кладбище, где имелся специальный угол для казненных и врагов религии. Какой религии?

Моранбуа не счел нужным сопротивляться. Отлично зная, что если мы оскорбим местные верования, то останки нашего товарища подвергнутся поруганию, едва мы успеем отвернуться, он принял предложение князя и собственноручно вырыл могилу в указанном им месте.

Это была густая кипарисовая куща, куда проникали через заднюю дверь церкви, следуя по извилистой аллее лавров. Таким образом, мы могли посреди бела дня, никем не замеченные, перенести нашего бедного покойника под эту непроницаемую сень. Князь умышленно удалил всех своих людей из этой части своих владений и из той части замка, которую нам пришлось пройти. Мы могли положить на несколько минут тело в греческой церкви; мы непременно хотели это сделать, и вовсе не потому, что кто-то из нас, за исключением Регины и Анны, был очень хорошим христианином, но потому, что мы хотели воздать жертве варварского обычая надлежащие христианские почести.

Когда мы опустили покойника на его последнее ложе, сровняли тщательно землю и прикрыли место могилы мхом и сухими листьями, Леон, бледный, обнажив голову, начал говорить:

«Прощай, Марко, — сказал он, — прощай, ты, молодость, надежда, смех, пламя нашей бродячей семьи, кроткий и любящий участник наших трудов и бед, наших неожиданных радостей и горьких печалей. Вот самая жестокая из наших превратностей, и мы оставим тебя здесь, во вражеской земле, где нам приходится прятать твои останки, точно останки проклятого существа; нам нельзя даже оставить камень, имя, цветок на том месте, где ты спишь.

Бедное дорогое дитя, отец твой, честный рабочий, не в состоянии противиться твоей пламенной надежде, вверил тебя нам, как честным людям, и среди нас ты нашел себе отцов, дядей, братьев и сестер, ибо мы все тебя усыновили и мы должны были вдали от дома охранять тебя и руководить тобой в нашей карьере и в жизни. Ты заслуживал нашей любви, ты обладал самыми великодушными чувствами и самыми прелестными свойствами. Затерянный с нами на пустынной скале среди яростных волн, ты, несмотря на свою молодость, выказал большую самоотверженность. Дурное влияние, роковое увлечение молодости толкнули тебя на путь опасности, которой ты хотел пренебречь, на безумие, которое ты искупил ужасною ценой, но с мужеством и решимостью, я в этом уверен: ведь никакой крик отчаяния, никакой призыв о помощи не нарушил ужасного молчания проклятой ночи, разлучившей нас навсегда.