— Кто другой мог бы иметь право на жизнь людей? — говорил монах. — В отсутствие князя нужно же, чтобы здесь был повелитель; поручику принадлежит право жизни и смерти всех жителей крепости и деревни.

— Над вами, подлые рабы, это возможно, — сказал Моранбуа, — но над нами — это мы еще посмотрим! Куда он запрятался, твой хищный зверь поручик? Сведи нас к его логову скорее, да не рассуждать!

Монах повиновался, хныча из-за яиц, разбитых резкими движениями Моранбуа, и потихоньку посмеиваясь себе под нос над нашим негодованием. Он повел нас к пещере тигра, должно быть, надеясь, что мы оттуда живьем не выйдем.

В конце второго двора, в низкой и темной сводчатой зале мы застали поручика развалившимся на циновке и курящим со спокойным величием свою трубку с длинным чубуком. Его никто не охранял. Так как он смотрел на нас, как на низких фигляров, то ему и в голову не приходило, чтобы мы могли потребовать от него отчета.

— Вы умертвили нашего товарища? — спросил его по-итальянски Белламар.

— Я никогда никого не умерщвлял, — отвечал старик с кротостью, которая на секунду поколебала нашу уверенность, и, не меняя небрежной позы, он затянулся трубкой и отвернулся в другую сторону.

— Не будем играть словами, — продолжал Белламар. — По вашему ли приказанию зарезали двух молодых людей?

— Да, — сказал Никанор с тем же хладнокровием, — по моему приказанию. Если вы недовольны, обратитесь к князю, и если он выскажет мне порицание, стало быть, я его заслужил; но отчет в своих действиях я отдаю только ему. Будьте осторожны и оставьте меня в покое.

— Мы пришли не для того, чтобы не нарушать вашего отдыха, — снова заговорил Белламар. — Мы вас спрашиваем, и вы должны отвечать, нравится вам это или нет. За что приговорили вы к смерти этих несчастных?

Никанор колебался с минуту, затем, еще более преувеличивая претенциозную медлительность, с которой он говорил по-итальянски, он отвечал:

— За личное оскорбление князя.

— Какое оскорбление?

— Это должен узнать только сам князь.

— Мы хотим знать это, и мы это узнаем, — вскричал Моранбуа своим хриплым голосом, сделавшимся страшным.

И в один миг он сгреб Никанора за бороду, повернул его ничком и стал коленом на его затылок.

Старик вообразил, что час его настал — он не удосужился подумать заранее о том, чтобы защищаться; должно быть, он сказал себе мысленно, что теперь слишком поздно, и ему придется подвергнуться возмездию; он молчал, не выказывая ни малейшей надежды, ни страха.

— Я запрещаю тебе убивать его, — сказал Белламар Моранбуа, который был положительно вне себя. — Я хочу, чтобы он во всем признался.

Он сделал нам знак, и мы закрыли за собой двери, опустив тяжелую защелку первобытного замка. Монах последовал за нами из любопытства или для того, чтобы позвать на помощь в случае надобности. Ламбеск схватил имевшиеся тут веревки и кляпы и мигом связал его и забил ему кляпом рот. Мы обезоружили поручика, а так как тут у козел стояло полдюжины длинных гарнизонных ружей, то мы были бы в состоянии выдержать осаду.

— Теперь, — сказал Белламар, подняв с полу Никанора и приставляя пистолет к его горлу, — вы ответите нам.

— Никогда! — отвечал непреклонный горец, не меняя своего претенциозного и холодного говора.

— Я убью тебя! — сказал ему Моранбуа.

— Убивайте, — отвечал он, — я готов!

Как быть? Это стоическое презрение к жизни обезоруживало нас. К тому же месть была чересчур легка.

— По крайней мере, — продолжал Моранбуа, — ты назовешь нам имя палача!

— Палача никакого не было, — отвечал Никанор. — Я убил сам виновных той самой саблей, что у вас в руках. Если вы обратите ее против меня, вы совершите преступление. А я только исполнил свой долг.

— Я тебя не убью, — заговорил Моранбуа, — но я хочу избить тебя, как собаку, и я тебя изобью. Защищайся, ты, самый сильный из всех здешних людей, я видел тебя в деле на маневрах. Ну, защищайся! Я хочу опрокинуть тебя на пол и плюнуть тебе в лицо. Только ни крика, ни сигнала твоим людям, или я застрелю тебя, как подлеца!

Никанор принял вызов с презрительной улыбкой. Моранбуа схватил его за пояс, и оба минуту оставались, сцепившись, точно окаменелые в натуге своих мышц; но через краткое мгновение Никанор опять очутился под ногами силача, который плюнул ему в лицо и отрезал ему усы тем же клинком, которым была отрублена голова Марко.

Мы присутствовали неподвижно и немо при этой каре, кровь нашего товарища была между нами и каким бы то ни было чувством сострадания; но мы не могли убить обезоруженного врага и держались наготове, чтобы не дать Моранбуа чересчур увлечься собственным гневом. Вдруг нас окутало облако дыма, и вокруг засвистели пули, летевшие из окон нижнего этажа. Каким-то неведомым чудом они попали только в несчастного монаха, которому прострелило руку. Прежде, чем солдаты, явившиеся на помощь своему начальнику, успели повторить свое нападение, мы придвинули к узкому окну длинный диван, стоявший тут. Нас атаковали, и мы были в восторге, что нам есть что делать. В дверь ломились, но она не поддавалась. Никанор был в обмороке и не двигался, монах напрасно корчился. Вы понимаете, что никто из нас о нем не думал. Мы оставили себе щель между диваном и окном и дали в нее залп, который заставил неприятеля отступить; но он снова вернулся, нам снова пришлось прикрыться и повторить залп. Кажется, один солдат был ранен. Тогда решили, что с этой стороны нас не одолеть, и все усилия сосредоточились на двери, которая поддалась, но которую Моранбуа придерживал так, что более одного человека в нее не могло пройти. Белламар схватил первого показавшегося, стиснул его за горло и бросил себе под ноги; другие, бросившись вперед, почти топтали его. Я схватил второго. Нам было немудрено вцепляться в дула их ружей по мере того, как они протискивались в дверь, направлять выстрел в сторону и притягивать солдата к себе. Они не предвидели этой рукопашной схватки. Они не считали нас способными к такому сопротивлению. Они не имели ни малейшего понятия об этой силе внутреннего порыва, делающего француза непобедимым в иные минуты; их было много больше нас четырех, но преимущества позиции были на нашей стороне. Их пришло десять, двенадцать, они собрались тут в полном составе; но трое или четверо были уже не в состоянии драться, а остальные отступили… Они принимали нас за дьяволов. Они вернулись, думая, что мы убили их начальника и желая отомстить за него, хотя бы ценой своей собственной жизни. Это были, действительно, храбрецы, и мы, побеждая их, никак не могли решиться их зарезать. Между тем, ничто не мешало нам сделать это. Как только они попадались нам в руки, сейчас же лица их принимали выражение не страха, а столбняка, какого-то суеверного ужаса, а затем немедленно выражение фаталистического смирения перед смертью, казавшейся им неизбежной. Мы оставляли их лежать на полу, и они не двигались, боясь, чтобы не подумали, что они просят пощады.

Я не знаю, сколько времени длилась эта безумная борьба. Никто из нас не сознавал этого. По тем нескольким словам, которые вырвались у них, я понял, научившись немного их языку, что они объявили нас колдунами и собирались сходить за соломой, чтобы подпалить нас; но они не успели этого сделать: за дверью раздалось восклицание и послышался звук хорошо знакомого голоса, который остановил сражение и прекратил осаду. Это приближался князь. Он приказал всем молчать, положить оружие и появился сам, крича:

— Это я! Что тут такое? Объясните, в чем дело?

Мы чересчур запыхались для того, чтобы отвечать. Пот катился с нас ручьями, мы были черны от пороха, глаза точно готовы были выскочить на лоб, и все мы заикались.

Белламар, дравшийся, как лев, оправился раньше всех и, приказав молчать Моранбуа, собиравшемуся заговорить, подвел князя к Никанору, только что очнувшемуся, точно неожиданное появление его господина вернуло его к жизни и пробудило в нем чувство долга.

— Ваша светлость, — сказал Белламар, — человек этот отрубил собственноручно головы нашему товарищу Марко и вашему слуге Мета, двум французам, еще совсем детям, за какую-то провинность, быть может, шалость; что именно они сделали, он не хотел нам сказать и поклялся сказать это только вам. Мы были точно безумные или пьяные, мы были вне себя от ярости, а между тем его вызвал на бой только один из нас, бросил его на землю и отрезал ему усы, плюнув ему в лицо. Я должен и хочу сказать всю правду: если он недоволен, мы готовы все драться с ним на дуэли, один за другим. Вот единственная месть с нашей стороны, и если вы не найдете, что это мягкая месть, вы будете слишком требовательны к французам, которые ненавидят низкую жестокость и считают гнусным подлецом хладнокровного убийцу. Солдаты ваши пришли на помощь своему начальнику; я не говорю, что они были неправы; они стали стрелять в нас без предварительного предупреждения — должно быть, это у вас не в обычае; мы защищались. Они ранили вашего повара, желая убить нас. Мы тут ни при чем, он сам вам это скажет. Мы могли бы убить своих пленных, а мы даже не прибили их своим оружием, но мы пустили в ход свои руки и кулаки. Если им порядком досталось, тем хуже для них! Мы нимало не расположены к раскаянию и погибнем все, прежде чем признаем, что ваши обычаи человечны и что строгости, совершенные вашим именем, справедливы. Вот и все!

— И мы с тобой согласны, — прибавил Моранбуа, плотно нахлобучив на голову свою котиковую фуражку.

Князь выслушал все, не выказывая ни малейшего удивления, ни малейшего волнения. Он стоял перед своим конвоем, перед Никанором, тоже слушавшим неподвижно и молча. Он играл теперь свою роль высшего существа; но он был бледен, и взоры его как бы искали такого решения задачи, которое удовлетворило бы гордость его варваров и требования нашей цивилизации.

Еще с минуту он оставался в этом молчаливом размышлении, а потом быстро отдал несколько приказаний по-славянски. Монаха сейчас же унесли и налили стакан водки Никанору, который с трудом держался на ногах, но которому князь не хотел позволить сесть в своем присутствии. Затем все вышли, и князь, обращаясь к поручику, сказал ему по-итальянски сухим, ледяным тоном: