— Постойте! — сказала Люцинда. — Вон там, на полке, лежит куча восковых свечей, у нас выйдет настоящая иллюминация. Попробуйте влезть туда, господа!

Мы помогли Марко подкатит один из массивных табуретов, и он уже протянул руку к запасу свечей, когда мы услышали шаги в галерее, открывавшейся в глубине библиотеки; это было медленное шлепанье сандалий брата Искириона, и с каждым шагом оно приближалось к нам. Точно школьники, застигнутые врасплох воспитателем, мы потушили свет и попрятались кто куда за диваны и груды подушек; Марко, присев на корточки на своем табурете, готовился задуть светильник монаха, если тот пройдет достаточно близко от него. Мы решили скорее напугать его, чем дать ему узнать о наших ночных похождениях, но вышло так, что он сделал нас свидетелями такой странной сцены, что кровь застыла в наших жилах.

Он нес большую корзинку, по-видимому, очень тяжелую, и шел медленно, подымая свой светильник для того, чтобы удобнее пройти между нагроможденной старой мебелью. Дойдя до нас, он остановился перед тем шкафом, где валялось несколько книг и приз князя. Продолжая держать свой светильник в поставив корзинку перед собой, он вынул из нее одну за другой те двенадцать иссохших голов, виденных нами на башне; затем руками, готовившими кушанья для его господина и гостей, он уложил тщательно в ряд, даже, можно сказать, с любовью, эти отвратительные трофеи на самой видной полке, после чего внимательно осмотрел их, опять тщательно подровнял ряды, точно блюда на столе, и своими узловатыми пальцами причесал немного бороды, еще державшиеся на некоторых подбородках.

Бедняга только повиновался князю, приказавшему ему, из желания угодить нашим дамам, спрятать эти головы, но тщательно сохранить их в его музее; но хладнокровие, вносимое им в это мрачное занятие, возмутило Марко, который крикнул по-совиному, швырнул в него связкой свечей и быстро соскочил с табурета для того, чтобы прибить его. Мы его удержали. Несчастный монах, распростершись на полу, взывал жалобным голосом ко всем святым славянского рая и заклинал дьяволов и колдунов. Его светильник выпал из рук и дымился в складках одежды. Нам удалось убежать так, что он нас не разглядел, но каждый из нас, смотря по своим способностям, передразнил крик какого-нибудь животного для того, чтобы он думал, что имел дело с ночными духами.

Огня у нас больше не было, и мы заблудились в темноте. Не знаю, где и как мы очутились в каком-то пролете близ свода, слабо освещенного снизу. Мы увидели под собой в глубине что-то вроде часовни, князя, стоящего на маленькой кафедре пред лицом дюжины молодых и старых господ — офицеров его партизанского войска: это был военный совет в зале капитула. Клементи ораторствовал ясным голосом и тоном энергичной решимости. Так как мы не понимали ни слова по-славянски, то мы могли присутствовать, не проявляя нескромности, точно в ложе 4-го яруса, при этой серьезной сцене, не лишенной колорита. Я не знаю, был ли красноречив оратор. Быть может, он говорил одни лишь общие фразы и, без сомнения, большего и не требовалось для этих людей, до такой степени убежденных в своих правах и готовых рубить головы неверных; но произношение его было гармонично и ударения весьма недурны. Когда он кончил, мы чуть было не зааплодировали ему. Белламар удержал нас от этого и поскорее увел, прежде чем наше присутствие было замечено.

Наконец мы вернулись в свою квартиру, достаточно отдаленную и уединенную для того, чтобы мы могли позволить себе говорить громко и не стесняясь. Так как именно эта-то уверенность и была главной целью нашей экспедиции, мы решились удовольствоваться этим. Мы нашли в нашей большой комнате готовый ужин, устроенный Моранбуа и Региной, расставившими свои запасы провианта на столе в один фут вышиной, окруженном по восточному обычаю подушками вместо стульев. Анна и Пурпурин, со своей стороны, тоже сходили за добычей. Они проникли в буфетную и, пока брат Искирион убирал головы на полках библиотеки, сцапали пирожки и несколько бутылок греческого вина. Таким образом, ужин оказался вполне приличным, и мы просидели за ним, с помощью кофе, турецких трубок, шуток и песен, до трех часов ночи.

Однако же я чувствовал некоторое внутреннее смущение, несмотря на шутки, привычно срывавшиеся с моего языка. Красота князя и необычность его фантастической жизни, вопреки отрубленным головам, возбудили женское воображение. Большая Люцинда, маленькая Анна и даже толстая Регина не скрывали, что они в него безумно влюблены. Скромная Империа, когда к ней стали приставать с вопросами, отвечала с той загадочной улыбкой, которая являлась у нее в некоторых случаях:

— Я солгала бы, если бы сказала вам, что не нахожу этого палладина великолепным верхом на его лошади. Когда он с нее слезает, а особенно когда он говорит по-французски, он немного теряет. Такому человеку следовало бы говорить только на языке легендарных времен, но, конечно, не его вина в том, что он родился в наше время. Вчера я была чересчур утомлена для того, чтобы смотреть на него; сегодня же я его рассмотрела и, если он останется таким же, каким он кажется теперь, то есть тассовским Танкредом на подкладке гомеровского Аякса, я скажу, как и мои подруги, что он настоящий идеал, но…

— Но что? — сказал Белламар.

— Но красота, поражающая глаза, — продолжала она, — обладает только мимолетным обаянием: глаза не всегда бывают выразителями души.

Мне показалось, что она взглянула на меня, и это меня раздосадовало: с возвращением здоровья во мне снова пробуждалась любовь, и я не мог заснуть. Так как Леон тоже не спал, я спросил его, чтобы отвлечься от своей личной тревоги, заметил ли он энтузиазм Анны по адресу нашего хозяина. Он отвечал мне таким резким тоном, что я удивился.

— Что ты имеешь против меня? — сказал я ему.

— Против тебя? — отвечал он. — Да ровно ничего! Я зол на женщин вообще и на ту, которую ты сейчас назвал, в особенности. Она самая легкомысленная и самая тщеславная из всех.

— Не все ли тебе равно? Это только смешно. Ты ее не любишь и никогда не любил.

— В этом ты ошибаешься, — продолжал он, понижая голос, — я любил ее! Слабость ее казалась мне прелестью; в то время она была еще чиста и, если бы сумела потерпеть еще некоторое время, я сделал бы огромную глупость, я женился бы на ней. Но она имела слабость поддаться своим бессмысленным увлечениям.

— И это большое счастье для тебя; ты должен быть ей благодарен.

— Нет, благодаря ей я сделался подозрительным мизантропом с самого дебюта на своем поприще. Сказать тебе всю правду? Я стал актером из-за нее, так же как ты из-за…

— Ровно ни из-за кого! Что это ты говоришь?

— Твоя осторожность и твое молчание не обманывают меня, мой милый! Мы оба ранены, ты — любовью, побеждаемой потому, что она безнадежна, а я — любовью погребенной, потому что уважение потеряно.

Это был единственный раз, что Леон открыл мне свое сердце. Позднее я хорошо видел, что если он не любил более Анну, то он вечно мучился тем, что любил ее когда-то.

На другой день брат Искирион явился сказать нам, что князь спрашивает, в котором часу дамам угодно отобедать с ним. Прежде чем дать ответ, мы пожелали узнать привычки князя. Из ответов монаха мы узнали, что герой в одно и то же время умерен и прожорлив. Он мог, подобно волкам, поститься бесконечно и, в случае нужды, глотать землю; но, усевшись за стол, он ел за четверых и пил за шестерых. В обыкновенное время он ел основательно только раз в день, в три часа пополудни. Утром и вечером он довольствовался сластями. Мы решили подчиниться этой программе с тем условием, однако, что к сластям для нас добавят яиц, сыру и побольше ветчины. Когда все это было решено, мы спросили у брата, почему он так бледен и имеет такой утомленный вид. Он приписал свою усталость вчерашней чудовищной трапезе, которую ему пришлось приготовить, и ни словом не заикнулся о своей галлюцинации в библиотеке. Я осмелился спросить его с наивным видом, почему на башне не видно больше голов. Бледность его стала при этом совершенно мертвенной, он сделал в воздухе кабалистический жест и отвечал с полупомешанным лицом, убегая от нас:

— Одному Богу известны дела дьявола!

— Вот, — сказал мне Белламар, — отличный случай для продолжения роли дьявола! Сходим за головами и спрячем их.

— Дело сделано, — отвечал Марко, — я не хотел заснуть, не доставив себе этого удовольствия. Я достал щипцы и прокрался в библиотеку. Монах, убегая, оставил там свою потухшую лампу и пустую корзину, я сунул туда головы и унес их.

— Куда же ты их девал? — вскричала Регина. — Надеюсь, что ты не спрятал их здесь?

— Нет! Я спрятал их в дыру в старой стене и завалил ее камнями. Я хочу оставить их там, пока не отыщу, где ютится это старое животное. Тогда я украшу ими его кровать; я хочу, чтобы он лопнул от страха — это будет для него маленьким уроком чистоплотности.

— Ты бы лучше, — заметил ему Моранбуа, — проучил барина, чем слугу.

— Твоя правда, я об этом подумаю, — отвечал весьма серьезно маленький шут.

В три часа страшный треск невозможной трещотки возвестил нам время обеда, и лакей в ливрее, европейский костюм которого составлял контраст с его длинными усами и воинственным видом, явился доложить нам жестами, что обед подан. Пурпурин, впервые видевший перед собой проявления цивилизованной жизни и оценивая вещи по-своему, объявил, что этот черногорский казак черт знает на что похож в своем парадном костюме и что он хочет показать ему, что такое красивая осанка и хорошие манеры. А потому он поскорее облекся в старую театральную ливрею эпохи Людовика XV, надел пудреный парик и белые нитяные перчатки, немного подрумянился и, как только мы пришли в столовую, он явился и стал с важным и любезным видом за стулом, предназначенным для Белламара. Овладевший нами продолжительный припадок безумного хохота и приятное удивление при виде стола, настоящего стола, сервированного по-европейски со всеми нужными принадлежностями, позволяющими не разрывать ногтями мясо, заставили нас забыть, что мы очень голодны, что блюда стынут и что князь заставляет ждать себя дольше, чем это подобает человеку, воспитывавшемуся во Франции. Наконец в глубине столовой отворилась дверь, и перед нами появились сначала маленький грум самого определенного парижского типа в безукоризненном английском костюме, а затем высокий худощавый молодой человек, одетый по предпоследней французской моде, то есть отставший от нее лет на пять. Он был красив собой, но без всякой прелести, и нижняя часть его лица имела выражение не то глупости, не то робости. Мы подумали, что это секретарь, может быть, родственник князя, в свою очередь вышедший из коллегий Генриха IV, пожалуй, его брат, так как он походил на него. Он заговорил, извиняясь, что чересчур долго провозился с этим туалетом, от которого он немного отвык… О разочарование! Это был сам князь, помолодевший и подурневший от того, что сбрил свои большие усы, выбритый, причесанный, напомаженный, в галстуке, в стеснявших его движения черном фраке и белом жилете, с жемчужными запонками и со слишком многочисленными цепочками; это был князь, превратившийся из романтического палладина в итальянского денди, или, скорее, в Шианона, переодетого господином, — тип, каких мы много встречали в прошлом году в Венеции, где они невыносимы для спокойных людей из-за их трескотни, ветрености и поднимаемого ими в театрах гвалта.