Как бы то ни было, но в одно прекрасное утро 1849 года Фоншане оказался разоренным одним своим приятелем, которому он позволил заложить свое поместье за 50 тысяч франков. В то время это была одна из спекуляций — занимать ничтожную сумму под большую недвижимость, не возвращать ее, потихоньку, не под своим именем вынудить распродажу недвижимости, и выкупить ее опять-таки под прикрытием подставного лица за низкую цену. Много существований рушилось таким образом, тайно обогащая осторожных и хитрых капиталистов.

Жертва этой милой операции, Фоншане нашел излишним подавать на нее жалобу и, воображая, что его археологические познания о театре делают его способным поступить на сцену, сделался актером. Природа отказала ему во всем, за исключением ума: у него не было ни голоса, ни внешности, ни произношения, ни развязности, ни памяти, ни присутствия духа. Он не имел никакого успеха, что не помешало ему, однако, найти свое новое ремесло чрезвычайно забавным и продолжать собирать для других книги и гравюры, которые он не мог покупать более для себя. Получив третьестепенное амплуа в Лионском театре, он стал искать себе квартиру и нашел за ничтожную цену нечто вроде лавчонки до того тесной, что ее не могли сдать никакому торговцу. Он поставил там свою нищенскую кровать; но на другой же день сказал себе, что раз у него есть лавка, то он должен в ней чем-либо торговать, и накупил на двадцать франков детских игрушек, волчков, мячиков, скакалок и обручей. В то же время он стал сам делать лопаты и деревянные тачки. Торговля его шла очень хорошо и могла бы пойти еще лучше, но труппа, к которой он принадлежал, оставила Лион, и он не мог примириться с мыслью не быть более артистом. Он уступил свое заведение одному еврею, знавшему его манию и давшему ему в обмен подложный портрет какого-то древнего актера. Это была просто какая-то бронзовая статуэтка, искусно украшенная обманчивой подписью. Фоншане вообразил, что приобрел сокровище, и попытался продать его. Он нашел было покупателя на тысячу франков, но не мог решиться расстаться с вещицей, а когда открыл обман, то утешился тем, что сказал себе:

— Какое счастье, что я не продал ее за тысячу франков! Как я обманул бы покупателя!

В одном Пьемонтском городе он встретил набожную даму, попросившую его указать ей хорошего живописца. Она хотела украсить свою домашнюю часовню картиной в два метра высотой и метр шириной, представляющей святую, в честь которой была построена часовня, и предлагала за нее сто франков художнику. Фоншане предложил написать ей эту картину. За всю свою жизнь он не прикасался к кисти и не нарисовал ни одной фигуры. Он решительно принялся за работу, скопировал, как мог, первого попавшегося святого с какой-то фрески и подписал с гордостью: де Фоншане, иконописец. Он получил другие заказы, стал писать кричащие, яркие вывески и начинал зарабатывать недурные деньги, когда случай увлек его в другое место, где им овладела страсть к гончарному искусству и заставила его фабриковать этрусские вазы, которые он продавал англичанам, но за такую ничтожную цену, что, право, они были не в накладе и радовались, что надули несведущего продавца. Заработанные своими картинами деньги Фоншане отдал взаймы директору одной странствующей труппы, который их ему не отдал; заработанные своими вазами деньги он отдал какой-то нищей на воспитание ее ребенка, лицо которого служило ему моделью и которого он поместил в школу. И вот после сотни мелких ремесел и торговли, не сохранив ничего для самого себя и никак не решаясь покинуть сцену, оказывавшуюся самым разорительным из всех его занятий в том смысле, что она не позволяла ему нигде устроиться оседло и постоянно ставила его в соприкосновение с обиравшими его эксплуататорами или бедняками, он предложил нам во Флоренции играть «Финансистов». Со времени обоих дебютов он приобрел-таки кое-какие способности. Он оказался нам полезен и был до того любезен, так весел, оригинален и симпатичен, что потом мы очень о нем жалели, когда были вынуждены расстаться с ним.

Я не стану рассказывать вам о своих путешествиях: мне понадобилось бы на это три дня, а мои воспоминания, пожалуй, пригодные для несвязной болтовни, оттянули бы то, что вас интересует — историю моих чувств и мыслей.

А потому мы с вами только пролетим через Турин, Флоренцию и Триест; вернемся через Австрию и Швейцарию, где после нескольких недурных вечеров в Женеве мы подвели наши счета. Мы ни в чем не терпели до той поры недостатка, и теперь для раздела между семью членами товарищества приходилось 75 франков чистого барыша. Но мы совершили интересное и почти комфортабельное путешествие, не принимавшие участия в товариществе получили жалованье сполна, а другу Леона все было уплачено. Люцинда, Ламбеск и Регина покидали нас. Это было время моих каникул, и отец ждал меня. Остальные компаньоны собирались попытать счастья неизвестно еще где. Я обещал им присоединиться к ним в конце зимы, которую я собирался провести в Париже, и на этот раз Моранбуа не отказался взять взаймы мою тысячу франков, необходимую для того, чтобы мой директор и товарищи могли снова образовать труппу.

Вернувшись в предместье нашего городка, посреди отцовских реп и спаржи я имел время резюмировать свою историю, как я постараюсь сделать это для вас.

Я сделал кое-какие сценические успехи. Я приобрел отличную манеру держаться на сцене, так что не казался смущенным, хотя мне на деле было всегда неловко. Я выработал в себе достаточно хладнокровия для того, чтобы не творить из-за волнения несообразностей, с которыми не мог смириться мой ум. Я продолжал нравиться женщинам и перестал не нравиться мужчинам. Я примирился с необходимостью быть одетым, как подобает человеку со вкусом. Сначала эта подробность казалась мне унизительной, и я говорил, что не желаю быть обязанным своим успехом портному. Я видел, что публика больше ценит мои жилеты, чем мои старания, и чувствует уважение к человеку, обладающему таким прекрасным гардеробом. Товарищам моим пришла фантазия выдавать меня ради шутки за молодого человека из хорошей семьи, и мне разрешалось не быть хорошим артистом, лишь бы я казался светским господином.

— Не смейся над этим, — говорил мне Белламар, — ты наша вывеска, твое дворянство плодит детей, и при каждой новой остановке воображение зевак обогащает труппу еще одним идальго. В Венеции я был il signor di Bellamare[15], директор целой труппы титулованных особ, и мне стоило сказать одно слово, чтобы произвести тебя в герцога, а меня в маркиза. Престиж благородного происхождения еще не тронут за границей. Во Франции он прекомично примешивается к демократическому тщеславию, и если бы ты был настолько авантюрист, чтобы поставить частицу «де» перед своим именем, то население маленьких городов гордилось бы тем, что имеет перед собой гаера-дворянина. А потому не отнекивайся и не принимай всего этого всерьез; мы путешествуем для забавы. Будь уверен, что это ничего не отнимает от того таланта, который тебе суждено приобрести и который у тебя будет, ручаюсь тебе за это.

Он старался вдохнуть мне его; он и вдыхал мне его действительно, когда я читал ему свои роли. Мы декламировали Корнеля, переезжая через Альпы на ослах. Ледники Швейцарии, берега Средиземного моря, развалины, гроты, — все осмотренные нами живописные, уединенные уголки наслушались звука наших голосов, поднимавшихся до диапазона драматических страстей. Я чувствовал себя сильным и думал, что это вдохновение. Перед рампой все это пропадало. Я был чересчур добросовестен, я слишком судил самого себя. Я был своим собственным критиком и своим труднейшим препятствием.

Вот все, что касается моего таланта; что же касается моей любви, то она приняла другую форму. Ясность души, ровность характера мадемуазель де Валькло, не изменявшие ей ни одного мгновения среди невзгод, неприятностей, утомления и неизбежных случайностей пути, незаметно привили мне то спокойное и нежное уважение, которое они внушали Белламару, не пробуждая в нем никакой чувственной мечты. Между тем, хотя Белламар не был развратником, он был пылкий женолюбец. Он не знал среднего чувства между вожделением без любви и любовью без вожделения. Он мог еще творить безумства для желанной женщины; но, добившись удовлетворения, он не делал больше глупостей и бросал ее без всякого сожаления. Этот человек, одаренный таким счастливым характером и такой очаровательной добротой, оказывал огромное влияние на мой ум. Мне хотелось бы смотреть на все и чувствовать, как он. Я старался подражать ему в его склонностях и в его мудрости; но там, где он находил спокойствие и проявление всех способностей, я находил только стыд за самого себя и глубокую печаль. Я был идеалистом, да кроме того, я был вдвое моложе его. С моей стороны было преглупо думать, что можно устроить свою жизнь по образцу жизни другого. Рассудок не прилипает к нам, как чужое платье; надо, чтобы каждый из нас сумел выкроить свой рассудок по своей мерке.

Это пристрастие к Белламару и это химерное желание походить на него достигли, по крайней мере, того результата, что усыпили мою страсть. Быть может, быстрое и сильное мимолетное появление во мне другой любви, мечта о незнакомке, вытеснили немного образ Империа. Во всяком случае, она не казалась мне больше опасной, и глубокая нежность успокоила тайные порывы моего желания. Видя, что остальные мои товарищи до такой степени уважают ее, я счел бы себя фатом мечтать о том, чтобы покорить ее. Я так много об этом думал, что даже перестал этого желать.

По крайней мере, я покинул Женеву в этом настроении духа. Вернувшись домой, я уже думал о ней без смущения; но скоро оказалось невозможным скрывать от себя, что она необходима для жизни моего ума и что мне смертельно скучно там, где ее нет. Мне не хватило мужества вернуться к своим серьезным занятиям. Музыка и рисование больше мне нравились, потому что они позволяли мне думать о ней. У нее был прелестный голосок, она была хорошая музыкантша и очаровательно пела. Стараясь тоже стать хорошим музыкантом, я думал только о том, чтобы петь с нею и аккомпанировать ей. Во время наших путешествий она время от времени занималась со мной и, в сущности, ее уроки были самые лучшие, когда-либо полученные мною.