Она не отмоется.

Никита готов был ее простить. Он мог бы простить ей все: неприбранную постель, пересоленный суп и недоваренную картошку, пыль на комоде и паутину по углам. Он мог простить ей молчаливые вечера, поздние возвращения домой, когда она предпочитала лишний час трепа с этими бабами, закадычными своими подружками, с которыми ей, похоже, было интереснее, чем с ним.

Он простил бы ей даже измену. Глупую — по дури, по пьяни, от тоски, от желания доказать что-то самой себе. Когда он взял ее в первый раз, он был уверен, что она успела подарить себя этому очкастому теленку, с которым собиралась в ЗАГС. Точнее, он просто об этом не думал, как не думает коллекционер, приобретая наконец вожделенную вещь, что ею уже обладал кто-то, трогал, мял в руках, наслаждался…

Он только потом понял, что он — первый владелец. Понял и всегда помнил.

Он не мог простить одного — предательства. То, что было у нее со Столбовым, — не блажь и не тоска. То, что было у нее со Столбовым, называется иначе. Голощекин знал — как. И потому не мог простить.

Его уже предала одна женщина — его собственная мать. Предала, навсегда отняв у него, маленького, глупого, такое чувство, как любовь. И вообще все чувства, оставив одни инстинкты. Она бросила его, потому что инстинкт самки, ищущей надежного самца, оказался сильнее материнского инстинкта. Ибо в мире, который подчиняется не чувствам, а инстинктам, детеныш не смысл жизни, а цель. Природа требует продолжения рода, и два самца сходятся в поединке, выясняя, кто имеет на это право. А самка стоит в стороне и, мерно пощипывая траву, подрагивая от нетерпения хвостом, ждет победителя. И уйдет с ним, чтобы зачать новую жизнь — еще одну, две, пять, бросив едва подросших детенышей на произвол судьбы. Выживет сильнейший, а не выживет, — значит, не имел права на жизнь.

Он, Голощекин, выжил. Он доказал свое право детеныша на жизнь, а теперь обязан доказать свое право самца.

Никита поднес ладонь к глазам. Он не хотел ударить Марину. Он мог поднять руку на женщину, и делал это не однажды. Но Марину он ударить не мог. Он не должен ее бить.

Он должен ее сломать.

Шорох водяных струй смолк. Голощекин вышел из столовой и рванул дверь ванной.

ГЛАВА 3

Лейтенант Столбов стремительно шел по коридору медсанчасти. Топот сапог отдавался гулким эхом, но этот блуждающий звук, способный вызвать переполох в обычной, гражданской больнице, никого не побеспокоил.

Иван открыл выкрашенную белой матовой краской дверь и заглянул в кабинет. Марина сидела за столом, торопливо заполняя чью-то пухлую медицинскую карту.

— Марина… — начал Столбов и прикусил язык: из-за двери вышла санитарка Аннушка. — Марина Андреевна, — поправился Иван, — можно к вам?

Марина кивнула.

— Ты чего взмыленный такой? — спросила Аннушка. — Горит, что ли, где?

— Горит, — улыбнувшись, ответил ей Иван.

Недаром говорят: любовь не пожар, а загорится — не потушишь. Внутри у Столбова бушевал огонь, но огонь не жгущий, а согревающий. И он знал, что отблеск этого пламени пляшет в его в глазах, и увидел, как вспыхнула Марина.

— Я пришел узнать, как чувствует себя рядовой Васютин, — нарочито официально произнес Столбов, покосившись на санитарку.

— Оклемался ваш Васютин, — улыбнулась Марина.

— Можно к нему?

— Зачем?

— Поговорить хотел.

— О чем?

— Ну так, вообще. Поддержать парня нужно.

— Раньше надо было думать, — сурово произнесла Марина. — Вообще-то не положено.

— Я понимаю, что не положено, но я вас очень прошу, Марина Андреевна.

— Да пусти ты его, Мариша, — сказала Аннушка. — Глядишь, и самострел наш быстрей на поправку пойдет, когда узнает, что за него товарищи волнуются.

— Ладно, пойдемте.

Марина встала и вышла из кабинета. Санитарка подмигнула Ивану.

— Ух! — прошептала она. — Прям Штирлиц в юбке.

Марина шла по безлюдному коридору, слушая шаги за своей спиной и приказывая себе не оглядываться. Остановилась возле двери в палату, взялась за ручку и только тогда посмотрела на Ивана.

Столбов, кинув быстрый взгляд по сторонам, потянулся к ней — Марина отстранилась и приложила палец к губам. Ей ужасно хотелось коснуться Ивана, пусть на мгновение, но ощутить хоть какое-то единение. Но нельзя. Ничего нельзя. Можно только разговаривать — глазами.

«Я так рад тебя видеть. Я скучал по тебе».

«И я скучала».

«Я пришел к тебе».

«Я знаю».

«Я люблю тебя».

«И я люблю тебя».

«А можно?..»

«Нельзя».

Вздохнув, Марина покачала головой, приоткрыла дверь и заглянула в палату: Васютин лежал, безучастно уставившись в потолок.

— Лейтенант, больному нужен покой, — сказала она строго. — У вас только десять минут. Не задерживайтесь. — Она посторонилась, пропуская Ивана. — Я зайду проверю.

Столбов постоял нерешительно возле двери, слушая стук Марининых каблуков, потом зашел в палату и остановился возле кровати. Обмотанный бинтами, Васютин по-прежнему смотрел в потолок. На сгибе локтя пластырем была закреплена игла; трубка от нее тянулась к капельнице, в которой торчал перевернутый пробкой вниз стеклянный флакон с прозрачной жидкостью. Столбов подвинул стул, присел.

— Как чувствуешь себя? — спросил он.

Не ответив, Васютин отвернулся.

Иван почесал в затылке, потом произнес бодро:

— Марина Андреевна сказала, дела у тебя идут на поправку. Жить, как говорится, будешь.

— Не буду, — прошептал Васютин. — Не хочу… Сил больше нету терпеть…

— Вот еще, — пробормотал Иван обескураженно. — Ты это, того… Что за разговор такой? Тебе сколько лет, Васютин?

— Двадцать.

— Ну вот. Значит, тебе еще лет эдак пятьдесят как минимум мучиться придется. И если ты сейчас слабину дашь, как потом жить будешь?

— Не буду, — прошелестел Васютин. Он прикрыл глаза, и ресницы выпустили, не сдержав, прозрачную слезу. Слеза медленно покатилась по щеке, оставляя мокрую дорожку.

— Да ладно тебе, Васютин, — расстроенно произнес Иван. — Все путем. Ты, главное, поправляйся, А потом…

— А что потом? — эхом отозвался Васютин.

— Суп с котом! — Столбов вдруг разозлился. — Ты чего нюни распустил? Все при тебе — руки, ноги, голова. Молодой, здоровый… — Он запнулся. — В смысле — будешь здоровый. Обижали тебя, смеялись над тобой? Накажут их…

— Не надо. — Васютин повернулся, сморгнул слезы. — Я же сам… решил…

— Ну еще бы не сам, — буркнул Иван. — Хотя зря, между прочим, разрешения не спросил.

— У кого?

— У родителей, например. Написал бы им: так, мол, и так, дорогие мама и папа, как вы смотрите на то, чтобы я застрелился? И посмотрел бы, что бы они тебе ответили.

— Шутите? — вздохнул Васютин.

— Шучу, конечно. Слушай, Васютин, а девушка у тебя есть?

— Нет.

— Будет! — уверенно сказал Иван. — Встретишь ты девушку, хорошую, красивую, полюбишь ее, а она — тебя. Потом ты женишься на ней, она детей тебе родит. А потом… Потом спросит у тебя дочка: «Что ты делал, папка, когда был молодой?» А ты ей скажешь: «Я, дочка, когда был молодой, застрелился».

Васютин распахнул глаза и недоумевающе посмотрел на Столбова.

— Как же она спросит? Ведь меня не будет?

— Дошло наконец? — усмехнулся Иван и сказал серьезно, даже жестко: — Ты не себя хотел убить, Васютин. Ты всех своих детей хотел убить. Понимаешь? И теперь, когда какая-нибудь дурацкая мысль забредет в твою голову, ты об этом помни.

— А вам-то все это зачем, товарищ лейтенант? — спросил Васютин. — Я части, наверное, сильно навредил?

— Да что ты, Васютин! — едко сказал Столбов. — Помог даже! «Это что, та самая часть, где рядовые стреляются? — спрашивают сейчас друг у друга генералы. — Надо ее как-нибудь поощрить. А Васютину орден дать — за проявленные мужество и отвагу!» — Он вздохнул. — Навредил, конечно. Себе, в первую очередь.

Васютин слабо улыбнулся.

— А вы ко мне зашли по приказу? Или по собственной инициативе?

— Ты где вырос, Васютин? — вопросом на вопрос ответил Иван.

— В деревне. А что?

— Так, ничего. А то я подумал, может, в канцелярии. «По собственной инициативе», — передразнил его Столбов. — Да, я по собственной. Потому что в том, что с тобой случилось, и моя вина есть. Ну и вообще.

— Да что вы, товарищ лейтенант, вы тут совсем ни при чем.

— При чем, Васютин, при чем. — Иван вздохнул и поднялся. — Ладно, ты давай поправляйся. И подумай, пожалуйста, как дальше жить будешь. Жить, понимаешь?

Васютин прикрыл глаза и опять отвернулся к стене.

— Я буду думать, товарищ лейтенант, — тихо сказал он. — Я много буду думать.

— Вот и молодец. Ну бывай!

Столбов поставил стул на место и направился к двери. Но открыть не успел — в палату ворвался, потрясая пустой пробиркой, замполит Сердюк. На Сердюке была полосатая пижама и шлепанцы. Пижамная куртка едва сходилась на его необъятном животе. Вид у майора, которого Столбов привык видеть исключительно в форме, был настолько ошеломительным, что Иван растерялся.

Воинственно размахивая пробиркой, замполит приблизился к лейтенанту.

— Вы что себе позволяете, Столбов?! — загремел он, но, покосившись на Васютина, понизил голос и закричал уже шепотом, отчего гневный начальственный тон немедленно сменился скандальной интонацией разбуженного громкой музыкой соседа. — У нас в полку солдаты стреляются! Дожили! Дослужились! Я двадцать лет в войсках, а такого не помню!

В палату вошли Марина и Аннушка.

— Больной, — строго сказала Марина, — вы не имеете права здесь находиться.

— Позор! — не обращая на нее внимания, продолжал обличать Столбова Сердюк. — Не умеешь руководить людьми — уходи из армии! На завод или там на скрипке пиликать — мне все равно. Но чтобы вести за собой бойцов, талант нужен, товарищ лейтенант!