— Спасибо, — сказала Марина. — Вас как зовут?

— Рядовой Лапкин! — вытянулся солдатик. — Разрешите идти?

Улыбнувшись, Марина кивнула. Солдатик убежал. Смешной парень, и фамилия у него смешная.

Она добралась до своей квартиры и долго копалась в сумочке, пытаясь нащупать ключи и прислушиваясь к звукам за дверью. Это стало уже привычным — приходить к себе домой, как тать в ночи, воровато озираясь и стараясь не греметь отмычками. Как сказал Иван: «Я не хочу вот так, украдкой… Будто я что-то краду».

Марина открыла дверь и вошла в прихожую.

— Никита! Ты дома? — крикнула она.

Ей никто не ответил. И внезапно весь кошмар положения, в котором она оказалась, все напряжение последних недель навалилось на нее, пустило сердце в галоп, окатило обжигающим от холода ужасом. Марина бросила сумку на пол и заметалась по тесной прихожей. Обдирая руки, задвинула на двери тугой засов, лихорадочно огляделась. Спрятаться, раствориться, исчезнуть без следа! Пусть остановится время, пусть мир летит в пропасть, пусть никто о ней не вспомнит, не найдет, не станет искать.

Она обессиленно сползла вдоль стены на пол и, уронив голову на руки, зарыдала. Это был даже не плач, а сухой, сдавленный кашель, разрывающий грудь и саднящий горло. Слезы текли неудержимо, промочив рукава насквозь.

Никита вышел из комнаты — спокойный, ничему не удивляющийся, присел рядом с Мариной на корточки, оторвал ее руки от зареванного лица, повернул к себе:

— Что с тобой? Тебя кто-то обидел?

Продолжая вздрагивать от плача, Марина слепо посмотрела на мужа — в глазах его было участие, но отстраненное, словно он разговаривал с незнакомой женщиной, случайно наткнувшись на нее где-нибудь на улице.

— Нет… ничего… все в порядке… — запинаясь, произнесла она. — Просто я… Просто я шла одна по аллее, а там темно… Я испугалась…

— Ну вот, я так и думал, — сказал Никита. — Нельзя тебе ходить одной. Ночью. По темной аллее. — Голос его звучал назидательно — с такой интонацией взрослый объясняет неразумному дитяте, что нельзя играть со спичками. — Зачем же ты одна пошла? У тебя есть муж. Ты не забыла, что я у тебя есть?

Марина всхлипнула.

— Тебе плохо? — спросил Никита. Теперь в его голосе звучала преувеличенная забота. — Ты совсем бледная. Нет, ты у меня, Марина, все-таки… трепетная. Так это называется, да? — Никита улыбнулся, придвинулся теснее и вдруг задышал тяжело, засопел. — Ты скучала по мне? А я по тебе очень скучал. — Он властно положил руку ей на грудь, сжал пальцы. — Я хочу тебя…

Марина отшатнулась и едва не упала. Опираясь ладонью на пол, неуклюже встала.

— Прости, пожалуйста. Я не могу… Я очень устала и хочу спать. И пить…

Она прошла в комнату, взяла со стола кувшин и принялась жадно пить прямо из горлышка. Вода лилась у нее по подбородку, стекала в вырез платья.

Никита остановился у нее за спиной:

— Смешная ты. На вечере, что ли, не напилась? Или хозяйственники на лимонад не раскошелились? — Он приобнял Марину и положил ей руки на живот. — А он ножками скоро бить начнет?

Марина поперхнулась водой и чуть не уронила кувшин.

— Ножками? — переспросила она потрясенно. — Бить? Не скоро… — Она опустила кувшин на стол и спросила тихо: — Откуда ты знаешь?

— Как — откуда? — изумился Никита. — Моя жена беременная — и я не знаю? Я же твой муж, любимая. Я всегда все знаю. Все. Всегда. Знаю. И в первую очередь — про тебя…

Марина высвободилась из его объятий — он не удерживал. Обойдя стол, она встала напротив и взглянула мужу в лицо:

— Ты рад?

Никита не ответил.

— Я спросила: ты рад, Никита?

Голощекин молчал. Прищурившись, он смотрел на Марину, но она выдержала этот взгляд, сказала твердо:

— Я хочу этого ребенка. Ты слышишь? Очень хочу. Я знаю, что ты сомневаешься. Но, пожалуйста, поверь мне. Я хочу, чтобы у нас была настоящая семья… Если будет девочка, назовем ее Машей. Красивое имя, правда? Мария…

— Правда, — в тон ей ответил Голощекин. — А если мальчик — Иван. Согласна?

Марина замерла.

— Красивое русское имя, — сказал Никита. — Сильное. Здоровое, как корень дуба. Ты все правильно говоришь… Настоящая семья. Ты, я… и Иван. Здорово!

— Я пойду спать, — сказала Марина, но Голощекин, перегнувшись через стол, схватил ее за руку, больно стиснул железными пальцами запястье, то самое, которое сжимал Иван, волоча ее за собой по залу.

— Хорошая у меня жена, — неожиданно произнес Голощекин. — Верная. Когда я там, в тайге, задницу рву, я знаю — у меня надежный тыл. Дома меня ждет моя Марина. Да? Тоскует, думает про меня… Может, даже всплакнет иногда… И когда я думаю об этом, меня начинает мучить совесть: ну как же я оставил ее одну, бедную девочку?

Он отпустил ее запястье, быстро подошел и взял рукой за подбородок, заглянул в глаза:

— Ты знаешь, что такое совесть, Марина?

— Перестань меня мучить. Пожалуйста. Ну что ты от меня хочешь?

Голощекин толкнул ее подбородок и убрал руку.

— Знаешь, в чем твое счастье? — спросил он.

Марина отвернулась.

— В том, что я не могу тебя убить… сейчас. А знаешь, в чем твое несчастье? Я не могу тебя убить… сейчас.

На улице, поторапливая, просигналила машина. Голощекин подошел к рогатой вешалке, сиял фуражку.

— Приятных сновидений, любимая! — сказал он. — Береги ребенка — не ложись на живот. Обещаешь?

— Обещаю, — выдавила из себя Марина.

— Я буду думать о тебе, — пропел Никита и, подойдя, взасос поцеловал в шею. Потом вышел, чуть громче обычного хлопнув дверью.

Марина продолжала стоять. Кожу на шее, в том месте, куда поцеловал Никита, жгло. Марина приложила пальцы и тут же отдернула, посмотрев на них с испугом: ей показалось, что сейчас она увидит кровь.

Я схожу с ума, подумала она. Голова моя похожа на огромную кипящую кастрюлю; мысли варятся, плавятся мозги, крышка подпрыгивает, обжигающие брызги вырываются из-под нее. Но еще немного — и все это выкипит, а потом начнет подгорать, и все внутри покроется твердой черной коркой.

Марина была уверена, что Голощекин сейчас вернется. Вернется под каким-нибудь предлогом, а на самом деле — чтобы насладиться подавленным видом своей жертвы. Но за окном хлопнула дверь машины, и вскоре звук мотора стал тише. Марина опустилась в кресло и закрыла глаза.

Уехал. Не вернулся. Да и зачем ему возвращаться? Ему уже неинтересно смотреть, как она страдает, он пресытился этим зрелищем, его больше не радуют ни ее унижение, ни ее покорность.

Значит, так они и будут жить. Он — презирая, она — принимая это как должное.

Так много лет живет ее мать. Не смея сказать лишнего слова, вынужденная соглашаться с тем, с чем не согласна. Во имя чего? Марина никогда об этом не задумывалась. Отца было за что любить, и сама Марина любила его отчаянно, пока вдруг не поняла, что ему мало одной лишь любви, что ему нужно постоянно чувствовать свое превосходство, свою исключительную необходимость. И любое несогласие или неповиновение воспринималось им как предательство интересов семьи.

Неужели мать так любила его, что готова была целиком раствориться только в его проблемах, стать его тенью, бледной копией? Она была красивой женщиной, веселой и домовитой и немного бесшабашной. Могла на отложенные на черный день деньги накупить дорогих конфет — какой-нибудь грильяж в шоколаде, просто так, чтобы попить вечером чаю. Когда еще он придет, этот черный день! Жить надо сегодня, пока светло… Могла вдруг вытащить из старого сундука хороший отрез, которого с лихвой хватило бы ей на платье, и всю ночь просидеть за швейной машиной, а утром повесить дочке на спинку стула новенькое отутюженное платьице с юбкой солнце, рукавами фонариком и пышным бантом. Могла неожиданно, без всякого повода, затеять сложный многослойный пирог с пятью начинками — и где только доставала продукты для этих начинок? А потом сидела и, улыбаясь, смотрела, как муж и дочь уплетают кусок за куском, посыпая стол крошками и подхватывая на лету вывалившийся комок прокрученного с яйцом вареного мяса.

Но такие неожиданности с годами случались все реже. Мать стала бережливой, если не сказать — скуповатой, она поблекла и располнела, и просторный ситцевый халат долго зиял прорехой под мышкой, прежде чем мать бралась за иголку. Она больше не смеялась без причины. Она по-прежнему много готовила и сытно кормила, но это были дежурные скучные блюда.

И она больше никогда не предлагала собраться за общим столом. Ели порознь, в разное время — она безропотно разогревала, подавала, убирала посуду.

Ожила мать только однажды — когда Марина сказала, что собирается замуж. Не за Никиту, за своего однокурсника Юру, высокого, полноватого, в очках. Отец его не любил, презрительно называл «профессором», но против Марининого замужества возражать не стал. Марина только теперь начинала понимать, что ему попросту было наплевать — он не видел в Юре конкурента, способного разрушить его непререкаемый авторитет.

Что он дал матери? Дом, ощущение надежности — очень важное для женщины. А что потребовал взамен? Ничего особенного — просто отказаться от собственного «я». Нет, он не требовал прямо, стуча кулаком по столу и покрикивая. Но, наткнувшись на непонимание или возражение, не добившись того, чего хотел, он замыкался, мрачнел, подолгу, до ночи, просиживал в своей сараюшке, которую выстроил в глубине двора, утром уходил на работу, возвращаясь, снова шел в сарай — и так день за днем, неделя, две, месяц. В доме как будто все время собиралась гроза — было душно, темно, раскалывалась голова и звенело в ушах.

И мать не выдерживала: начинала лебезить, просительно заглядывать в глаза — и тогда он медленно оттаивал, и тучи рассеивались, и гроза проходила стороной.

А что дал Марине Никита? Дом? У них нет своего дома, у них казенная квартира. Ощущение надежности? Да, конечно. Рядом с ним Марина чувствовала себя владелицей прекрасного замка с высокими стрельчатыми окнами, витражные стекла которых пропускали теплый красочный свет. Можно было выйти на затейливый балкончик, а можно — в сад, благоухающий розами… Как она пропустила момент, когда вокруг замка появился глубокий ров, наполненный стоячей водой? Когда заложили высокие окна, оставив лишь узкие бойницы, укрепили стены и сломали балкон? Когда замок превратился в темницу?