Через минуту Голощекин вывалился из двери задом. Он тащил потерявшего сознание Столбова. Марина подхватила Ивана за ноги, и они вдвоем отнесли его подальше от пожара. Положили на траву.

Никита снова сел на свою колоду как ни в чем не бывало. Закурил. Марина рванула китель на груди Ивана так, что посыпались прочно пришитые офицерские пуговицы. Припала ухом, слушая, бьется ли сердце.

— Ванечка! Любимый мой мальчик… Ты жив! — шептала она, целуя его лицо, покрытое пеплом. — Все хорошо, все хорошо. Открой глазки! Ну открой, открой, пожалуйста!

Голощекин смотрел на них, прищурившись, гоняя сигарету из одного угла рта в другой.

Марина обернулась к Никите с мокрыми сияющими глазами.

— Стучит! — радостно вскрикнула она.

Голощекин поморщился.

Марина обнимала Ивана, целовала его, лепетала:

— Ванечка мой! Господи, как я тебя люблю!

Голощекин внимательно слушал, как его жена объясняется в любви другому. Ни один мускул не дрогнул на его потемневшем лице.

Неожиданно Марина, словно опомнившись, привстала, протянула к мужу свои тонкие руки.

— Никита, спасибо тебе большое! Ты очень хороший! Только, пожалуйста, отпусти нас… Ну, родной мой, милый, отпусти нас…

В этот момент она, кажется, забыла о том, что очень хороший, родной и милый Голощекин чуть было не совершил подлое, тщательно подготовленное убийство. Слова, которые она так долго не решалась произнести, сами срывались с ее губ, лились потоком. Она обняла Никиту, умоляюще заглядывая ему в глаза. Она верила, что он поймет, почувствует, пожалеет…

— Так со мной же! — напомнил Голощекин.

Марина затихла, прижав ладонь ко рту и уставившись на него безумными глазами.

— С тобой, — почти беззвучно прошептала она. — С тобой…

Оглянулась на неподвижного, еще не пришедшего в себя Ивана, снова посмотрела на Голощекина, осторожно взяла его за руку, зашептала:

— Никита, я его так люблю, так люблю… Ванечка! Ну как же… Ваня!

Она снова забыла про Голощекина и бросилась к Ивану. Плакала и целовала его. Никита смотрел тяжело, страшно, по-волчьи, ощерив свои крупные острые зубы. Марина, почувствовав его взгляд, инстинктивно заслонила собой Ивана.

— Никита, отпусти, пожалуйста, — молила она уже безнадежно, сорванным голосом, не глядя на мужа.

Голощекин хмыкнул и по-птичьи дернул головой.

— Так со мной, говоришь? До конца дней! Верная жена!

Слова его, напоенные ядом и презрением, хлестали ее, словно пощечины. Она все ниже и ниже клонила голову, голос ее затихал…

Иван пошевелился и застонал. Это словно подхлестнуло ее последней вспышкой надежды.

— Ну прости меня, прости! Я его так люблю, так люблю, так люблю…

Баня горела. Рухнула крыша, вздымая фонтаны искр. Ветер донес до них жар и пепел. Марина голосила, припав к Ивану, прощаясь с ним, со своей единственной любовью, со своим невероятным счастьем…

Голощекин взял ее за руку и рывком поставил на ноги. Повел прочь. Она вывернулась и повалилась на траву рядом с Иваном, подползла к нему, уткнулась лицом в его плечо, затихла.

Голощекин постоял над ней. Судорога свела его лицо. Он что-то прошипел сквозь зубы, наклонился, поднял ее и, крепко прижимая к себе, повел, почти потащил… Твердил насмешливо:

— Домой пора. Баиньки. Ты ведь моя верная жена до конца дней! Верная любящая жена!

Иван очнулся. Он был один. Один во всем огромном мире. Над ним было темное вечернее небо. Бледный тоненький месяц уже повис в самой середине небосвода. Черные легкие хлопья кружились между ним и месяцем, беззвучно опускались на траву и на Ивана. Снег, подумал он, снег идет… Но почему черный? Марина, почему снег черный? Марина…

Доброе морщинистое лицо склонилось над ним, заслоняя и месяц, и черный снег.

— Милок, да ты черный весь! Неужто баньку тушил? Да наплевать на нее совсем! Живой? Да пропади она! Ишь осмолился как… Живой ты? Погляди на меня…

Ничком упав на кровать, обхватив голову руками, плакала Марина. Уже и слез не было, сухие, раздирающие грудь рыдания сотрясали ее. Все тело скручивалось в судороге внезапно упавшего на нее ужаса. Она вдруг поняла, как близок был Иван к смерти… Еще и еще раз переживая случившееся, она билась в истерике.

Голощекин сидел у кровати, гладил ее по голове, говорил ласково, утешая, успокаивая:

— Испугалась. Испугалась моя Мариша. Ну ничего, ничего… Поплакала — и будет. Тебе вредно. И ему вредно. Мы ведь хотим иметь здорового ребенка, правда? У нас с тобой здоровая крепкая семья, и ребенок должен быть здоровый…

Его уверенный громкий голос бил Марину по голове дубиной. Она ненавидела этот голос, эту улыбку, эти руки. Она содрогалась при одной только мысли, что всю жизнь — «до конца дней» — ей придется провести с этим человеком.

А Голощекин улыбался сладко, сыто, словно кот, сожравший большую мышь. В прищуренных глазах его метались отблески пожара, багровые всполохи в бездонной темноте его души.

Альбина уже собралась на свою вечернюю прогулку. Надела коротенькую голубую юбочку и белоснежную блузку с глубоким вырезом, тщательно накрасилась. Она так старательно обводила губной помадой контур своих прелестных нежных губ, как будто от этого зависела ее жизнь. Глядя в зеркальце, накладывала еще один слой, и еще один, и еще… Что-то механически-бессмысленное было в ровном монотонном движении ее руки. Альбина повернула зеркальце, чтобы лучше разглядеть результат, — в нем на миг мелькнуло отражение бабушки, сидящей на том же месте, с тем же вязанием на коленях, с тем же замкнуто-строгим выражением лица.

Альбина уронила зеркальце. Поставила патрончик помады на стол. Медленно подошла к бабушке, опустилась на пол и положила голову ей на колени. Татьяна Львовна осторожно подняла свою сухую легкую руку и погладила светлые пушистые волосы внучки. Альбина вздохнула и закрыла глаза… Может быть, сегодня она никуда не пойдет…

У Жгутов жизнь била ключом. Галина мерила комнату широкими шагами и объясняла Алексею, какие они все дураки.

— Вот увидишь, он вас всех в бараний рог скрутит, а вы только глазками лупать станете! Мужики-и… Пиво жрать да перед телевизором валяться!

Алексей, который действительно сидел перед телевизором с бутылкой «Жигулевского», потянулся и сказал:

— Голощекин, конечно, дерьмо, а не человек. Но ты все-таки из него уж совсем черта с рогами делаешь…

Галина остановилась перед ним, топнула ногой:

— Он и есть черт с рогами! Забыл, в какую Он тебя историю втянул?!

Алексей поежился:

— Ну не тянул же он меня за руку. Сам сел. Ты ж знаешь, Галчонок, карты — моя слабость.

Галина посмотрела на мужа с насмешливым сожалением:

— Ага, это точно. Каждая собака знает, что тебя и тянуть не надо, сам побежишь. Да Голощекин их специально нанял и на тебя натравил. Только сорвалось у него. А вот с Вороном не сорвалось. На крючке у него Ворон, на та-аком крючке… А уж как я за Маринку боюсь! Ох, сотворит он с ней какую-нибудь пакость… Ты видишь, что с Альбиной произошло?

Алексей помрачнел:

— Вижу.

— Только не надо мне! — вскрикнула Галя.

— Чего? — испугался Алексей. — Я ничего, ну вижу, да все видят…

— Вот то-то и оно! — взъярилась Галя. — Все! Я знаю, что эти «все» говорят. Мол, такая-сякая, сама виновата. По-вашему, всегда женщина виновата. А на то, что Голощекин эту кашу заварил, двум хорошим людям жизнь поломал, вам наплевать! Лишь бы пиво было!

Жгут демонстративно поставил бутылку на журнальный столик и предложил:

— А давай, я это… в морду ему дам!

Галя вздохнула:

— Нашел выход… — Она машинально взяла бутылку, сделала глоток, поморщилась. — Фу, гадость! И как вы его пьете? Да еще в таких количествах?

— Во-от! — обрадовался Алексей. — А ты небось думала у нас, у мужиков, жизнь сладкая!

Если с улицы смотреть, все окна одинаковые. Потому что выбор в местном магазине невелик, да еще надо ухватить, выстоять, достать, подружиться с завмагом или с продавщицей. И достают, и выстаивают километровые очереди, и по блату, и за четвертную сверху… А все равно шторы у всех одинаковые, и люстры одни и те же, и телевизоры одной марки…

А жизнь разная. За каждым окном — своя судьба, своя любовь, свое горе.

Жизнь их колотит, и месит, и трамбует в одинаковые кубики, а мягкие слабые люди ухитряются сопротивляться и оставаться отдельными, неповторимыми.

Расходятся их судьбы, а потом сплетаются, завязываются в узелки. Иной узел и не развяжешь. Только разрубить…

ГЛАВА 19

Все это время Вадим не думал об Альбине. Он вообще не думал. Жил от бутылки до бутылки. Пил, проваливался в вязкую темноту, просыпался, пил и опять проваливался.

Что сейчас — утро или вечер? Включил телевизор. Штирлиц шел по коридору. Значит, вечер. Да, он проснулся утром, сходил в магазин, «час волка» еще не наступил, но знакомая продавщица, его давняя верная поклонница, без всяких вопросов сунула ему две бутылки, завернутые в газету «Правда». Две. Одну он выпил. Должна быть еще одна. Ну да, вот она, лежит на столе, так в газету и завернута…

Он откупорил бутылку, поднял с пола стакан, налил… И задумался.

Альбина. Вспомнил ее лицо, ее чудный голос, нежный, взмывающий ввысь… Вспомнил ощущение свободы и счастья, невероятного головокружительного счастья — каждый день, каждую минуту! Вспомнил, как к нему вернулся голос, как он пел, — и овации восторженной публики. Казалось, жизнь снова полна смысла и значения. И так хотелось жить, долго, долго…

На столе, рядом с бутылкой, — непонятно откуда взявшаяся коробочка, круглая плоская баночка из-под леденцов. Вадим открыл ее. Таблетки. Что за черт? Ни упаковки, ни рецепта, вот так просто — непонятные таблетки россыпью. И вдруг вспомнил. Это же Керзон приходил. Вчера, позавчера? Или сегодня утром? Опять ныл, уговаривал не пить, говорил, что понимает, что, конечно, надо расслабиться, надо чем-то подбодрить себя…