Но тут важный чиновник наконец поднял на Александру Сергеевну скучающий взгляд и тихо, невыразительно проговорил:

— Этот вопрос решался не у нас. Этот вопрос решался в другом месте, — он поднял глаза к потолку. — Поставлена задача большого политического значения: взять на конкурсе первую премию и доказать преимущества советского образа жизни и советской системы образования. А что касается «песенок», как вы изволили выразиться, так эти песенки поет великий советский народ, который победил в войне и поднял целину. А в вашу оперу кто ходит? Одна интеллигенция.

И по искреннему презрению, с которым было произнесено последнее слово, Александра Сергеевна поняла, что важный чиновник себя к интеллигенции не причисляет.

На этом разговор был закончен. Судьба Вадима решилась.

Он поехал в Сопот.

ГЛАВА 2

Вадим впервые выезжал за границу. В сущности, он впервые в жизни покидал Москву, если не считать серьезными путешествиями ежегодные выезды в пионерлагерь. Он впервые летел на самолете. Он впервые жил в гостинице — в отдельном номере с холодильником и телевизором. Он не успевал справляться с вихрем новых впечатлений, осознавать и прочувствовывать их. Впрочем, он сознательно не подпускал к себе ничего лишнего. Все мелькало и кружилось вокруг него и требовало особенного внимания.

Ему сшили специальный концертный костюм. Его постоянно инструктировали: как себя вести, что говорить и как избегать провокаций. И что делать, ежели провокация все-таки будет иметь место.

Он смотрел, слушал, старательно кивал, но ничего не понимал и не помнил. Для него сейчас главным было одно — Песня.

Ему повезло. Это в самом деле была хорошая песня. Настоящая. Такие встречаются не часто в карьере певца — тем более такого молодого. Хороший композитор написал замечательную музыку, известный поэт написал пронзительные стихи. Это была песня о войне, но не пафосно-патриотическая кричалка, какие Вадиму не раз приходилось исполнять на официальных концертах. Это была настоящая песня — о погибших солдатах, таких, как его отец. И петь ее надо было не только голосом, но и сердцем. Вадим думал о белобрысом худеньком лейтенанте, который никогда не видел своего сына, который так любил свою красавицу жену и уехал от нее на еще одну войну, далекую и не важную… Вадиму хотелось, чтобы этот лейтенантик услышал его песню.

Он вышел на сцену. Теплый ветер принес запахи моря и цветов и откинул волосы с его лба. Амфитеатр под открытым небом был полон, нарядная веселая толпа гудела и шевелилась перед ним, но Вадим смотрел вверх, на звезды, и думал об отце. Первый раз в жизни неведомое понятие души взволновало его.

Он был очень советским молодым человеком, комсомольцем и атеистом, но в ту минуту искренне верил, что душа его отца бессмертна, она где-то здесь, рядом. Он ощутил любовь отца и его поддержку. Он почувствовал связь с ним. И тогда запел.

В ту минуту он стал гораздо взрослее. Потому что пел не как птица — бездумно и легко, наслаждаясь звуком собственного голоса, но как человек. Он стоял в луче света и чувствовал, как другие, невидимые, но более мощные лучи связывают его с залом — общая память, общая боль…

Когда песня закончилась, зал встал.

…На другое утро Вадим проснулся знаменитым. Нет, пожалуй, не так. Он проснулся знакомым и близким целой Польше. С ним здоровались на улице, ему улыбались, жали руку, дарили цветы… Не тяжелые официальные букеты, которые он когда-то получал на концертах, а скромные букетики полевых цветов. Он давал интервью десяткам журналистов. «Пакс» присудил ему специальную премию «за гуманизм в искусстве», и Вадим без колебаний принял эту премию. Он понятия не имел, что «Пакс» — организация католическая. Разве могут существовать в братском социалистическом государстве религиозные организации?

Его пригласили на телевидение.

Выяснилось, что у него очень короткая биография. Родился, учился… Отец погиб на фронте, мама — учительница. Все. Вадиму даже неловко стало, что жизнь у него оказалась такой короткой и простой. И чтобы утешить симпатичную ведущую, которая уже отчаялась вытянуть из него что-нибудь, кроме паспортных данных, он присел к роялю и стал рассказывать, как слушал музыку из черной тарелки, как спел песенку Герцога, совершенно не понимая слов… Как выглядела в его тогдашнем исполнении «Элегия» Глинки. Вместо «Немой тоски моей не множь» он прочувствованно горланил: «Не мой носки-и мои-и-и, не тро-ожь!»

Вадим рассказал, как не получались у него гаммы и он помогал себе голосом. Не только рассказал, но и показал. Неожиданно у него обнаружились актерские способности, о которых он сам и не подозревал. Ведущая рыдала от смеха, хохотал оператор и вовсю ржали осветители.

А поздно вечером в его номер ворвался разъяренный искусствовед в штатском, сопровождавший советскую делегацию на конкурс. Свистящим шепотом он перечислил все преступления Вадима и пообещал соответствующие оргвыводы и наказание сразу же по прибытии на Родину. Ошеломленный Вадим, только теперь осознавший всю глубину своего падения, с готовностью отдал особисту паксовскую премию — грамоту на роскошной, ручной выделки, бумаге с лаковой красной печатью, янтарного соловья и конверт с деньгами. А вот с телепередачей уже ничего нельзя было сделать: она вышла в прямом эфире.

Всю ночь Вадим ворочался без сна и размышлял о своем незавидном будущем. Он не особенно переживал, что не выпустят больше за границу: если честно, то он и не думал, что еще куда-нибудь поедет. Пошлют телегу в училище — ничего страшного: Александра Сергеевна скажет, что она предупреждала и нечего ему было соваться на эстраду. Даже, пожалуй, довольна будет. Но мама! Ей-то каково будет узнать, что сын так уронил честь советского человека!

Утром мрачный особист принес обратно и грамоту, и соловья, и деньги. В ночном выпуске Би-би-си Вадиму посвятили аж пятнадцать минут. Похвалили и голос, и внешность, и песню. Но, главное, его интервью на телевидении. Оказывается, советский человек может быть и раскрепощен, и обаятелен, и остроумен! Это посчитали добрым знаком «оттепели», а Вадима объявили тем самым человеческим лицом социализма, которое так надеялись разглядеть в советских людях прогрессивные круги Запада.

Как потом выяснилось, глубокой ночью перебдевший особист позвонил в свою контору, чтобы узнать, возвращать ли Вадима на Родину самолетом (ради приличия и конспирации) или в телячьем вагоне и в наручниках. И тогда некто с холодной головой и чистыми руками сурово приказал ему не дурить и не срамиться, а наоборот — изо всех сил демонстрировать чувство юмора и то самое человеческое лицо. Поскольку такова на данный момент генеральная линия партии.

В результате у Вадима оказалась довольно приличная сумма денег — католическая премия плюс сэкономленные суточные. Он решил купить матери подарок. Какой, он и сам толком не знал. Он вообще не умел делать подарки. На Восьмое марта он дарил матери цветы, а на день рождения — духи «Красная Москва» или пудру в треугольной картонной коробке с кисточкой.

А из-за границы хотелось привезти что-нибудь эдакое… Вадим понятия не имел, сколько у него денег по здешним меркам и на что их хватит. Однако советоваться ни с кем не захотел и в магазин отправился один, хотя это и не рекомендовалось. А уж после выволочки, устроенной накануне, он и вовсе мог считаться рецидивистом.

В магазине он растерялся. Конечно, это была не Франция и не Англия, а всего лишь Польша. К тому же ни во Франции, ни в Англии он не был. Но по сравнению с тем, что было, а точнее, чего не было в наших магазинах… Короче, тут он нашел и Францию, и Англию одновременно.

— Пане Глински! Проше пана!

Вадим не сразу понял, что это он и есть пан Глинский. А поняв, бросился на этот доброжелательный мягкий голос, как на свет маяка.

Ее звали Эльжбета. Тонкий нос с горбинкой, близко посаженные голубые глаза, медно-рыжие разлетающиеся кудряшки, мелкие веснушки на белой-белой, прямо-таки светящейся коже. Не красавица. Но было в ней что-то такое, такое… Полька, одним словом.

— Подарки, — залепетал Вадим. — Ну, сувениры…

— Презенты, — кивнула пани Эльжбета. — Розумем. Для дзевчины?

Вадим замотал головой.

— Не? — удивилась пани Эльжбета. — Не ма дзевчины?

— Нету, — честно ответил Вадим.

Пани Эльжбета посмотрела на него со странным выражением — и с жалостью, и с восхищением, и с тонкой насмешкой.

— То для кого презенты?

— Для мамы, — выдохнул Вадим.

— А мама… яка она ест? Но… блонд, чарна, руда? — Пани Эльжбета подергала себя за рыжий локон.

Вадим полез во внутренний карман пиджака и достал мамину фотографию. Маленький черно-белый снимок, чуть больше, чем на паспорт, чуть меньше, чем на Доску почета; в последний момент, собирая вещи, он сунул его в карман, повинуясь какому-то безотчетному порыву.

Пани Эльжбета внимательно взглянула на фотографию и кивнула.

— Иле пан ма пенендзы?

Между ними установилось такое магическое взаимопонимание, что этот вопрос Вадим понял без всякого перевода. Он выгреб из кармана всю наличность и положил на прилавок. Пани Эльжбета пересчитала купюры с орлами и удовлетворенно улыбнулась:

— Зроби се. Малгося, Ванда, Ханка!

Из соседних отделов прибежали девушки, и пани Эльжбета дала им краткие, но исчерпывающие указания.

Господи, до чего он не любил ходить по магазинам! Очереди, толкотня, хамство продавцов, склоки между покупателями. И вечно он все забывал, путал, покупал не то, что надо, и не столько, сколько было велено.

Но здесь перед ним разворачивалось просто волшебное действо, праздник, спектакль под названием «Пан Глинский покупает подарки для своей мамы».

На прилавке появилась дамская сумочка — элегантная, но весьма вместительная. Пани Эльжбета продемонстрировала ее Вадиму — все застежки, отделения и потайные кармашки — и принялась наполнять разными мелочами и штучками дивной красоты. Золотистый патрон губной помады, баллончик туши для ресниц, пудреница в лакированном черном чехле с отделением, где лежал запасной блок, духи «Быть может» во флакончике, похожем на маленькую стеклянную скрипку. Сеточка для волос, составлявшая предел мечтаний каждой советской женщины. Четыре мотка невесомого жемчужно-серого мохера… Тут пани Эльжбета на мгновение задумалась, потом вздохнула как-то печально, полезла под прилавок и достала толстую короткую колбаску в пестром футляре. Вадим, совершенно ошалевший от мелькания всех этих предметов непонятного назначения, вдруг очнулся и ткнул пальцем в колбаску: