— Сначала четвертый, потом первый. Не поднимай плечи. Держи в руке яблоко. Сегодня поиграем гамму в две октавы.

Пальцы не слушались, клавиши ускользали, спина деревенела от напряжения; простенькая лесенка гаммы никак не хотела выстраиваться. И Вадим помогал себе голосом — пел эту самую гамму в две октавы, заглушая неверные слабые стуки по клавишам.

— Не пой! — сердилась мама. — Молча играй. Слушай музыку, слушай.

Он слушал. Но музыка была внутри, ее гораздо легче было выразить голосом. Спеть можно было все на свете, а пианино выдавало только унылые гаммы. Да еще приходилось все время помнить о руке, в которой держишь невидимое (почему-то казалось — ужасно кислое) яблоко, о спине, о плечах…

Маму приводили в ужас его лень и бестолковость. Она не понимала, как можно с таким слухом, с такой музыкальной памятью не любить фортепиано. Ей, видимо, просто не приходило в голову, что для Вадима оно всегда было обычным предметом мебели: мать играла очень редко, опасаясь побеспокоить соседей. На музыку они реагировали скандалом, молотили кулаками в дверь или в стену.

Уже став взрослым, Вадим читал в книгах или видел в кино замечательные истории о дружных коммуналках, где все помогали друг другу, праздновали сообща Первое мая, встречали Новый год и задушевно пели хором. А в конце фильма со слезами разъезжались по отдельным квартирам. И он простодушно думал, что им с мамой просто не повезло. Ведь верили же искренне многие колхозники, что где-то есть счастливые изобильные села, как в фильме «Кубанские казаки». А коммуналка у них была самая обычная, даже не очень большая — всего семь комнаток, населенных не злым, но уж очень простым народом, которого раздражали чистенькая «негулящая» училка и ее непонятная музыка. Ладно бы нормальные песни играла. А то колотит по клавишам почем зря.

Поэтому музыка пришла к Вадиму из черной голосистой тарелки в библиотеке. Это была музыка настоящая, со словами и смыслом, и она была понятна всем людям. А гаммы к ней никакого отношения не имели.

Подтверждение своей правоты Вадим нашел в школе, на уроках пения. И мама не стала его разубеждать. Во-первых, это было бы непедагогично: ребенок должен иметь право на собственное мнение. Во-вторых, искусство принадлежит народу. В этом Вадим тоже довольно быстро убедился. Он и оглянуться не успел, как оказалось, что его голос принадлежит не только и не столько ему, сколько классу, школе, району и даже всей Москве.

На первом же уроке пения, когда налысо стриженные первоклассники в одинаковой унылой форме с энтузиазмом и «выражением» заорали «Гулял по Уралу Чапаев-герой», голос Вадима вылетел из общего нестройного гула и взлетел к потолку серебряной птицей. Учительница пения резким взмахом руки оборвала прогулки Чапаева по Уралу и сразу же определила обладателя голоса.

— Встань, — скомандовала она. — Фамилия.

— Глинский.

— Анны Станиславовны сын?

Вадим смущенно потупился. Мама не разрешала ему хвастаться в школе их родством.

— Ладно, — сказала учительница пения. — Тем более. В среду останешься после уроков на хор.

И никаких тебе гамм и яблока в округленной легкой руке.

В хоре Вадим стал солировать, а в скором времени уже пел один. На всех школьных праздничных концертах, на пионерских слетах, на смотрах самодеятельности.

Его заметили.

Весной пошли слухи о слиянии мужских и женских школ. Педагоги спорили, мама огорченно покачивала головой: она была убежденной сторонницей раздельного обучения. И тогда же, весной, на Всесоюзной учительской конференции Вадим стал «гвоздем программы» праздничного концерта.

— Он классику может? — сурово спросили учительницу пения в гороно. — Что-нибудь эдакое.

— Может! — отрапортовала учительница пения.

— Ну смотрите, — сказали в гороно. — Не подведет?

— Не подведет! — убежденно ответила учительница пения.

И, конечно, он не подвел — маму, школу и Москву.

Конферансье с пробором блестящих угольно-черных волос, во фраке, сияющий ненатурально восторженной улыбкой, объявил:

— А сейчас перед вами выступит ученик.

Вадим вышел на огромную сцену, на которой его почти не было видно: тощая маленькая фигурка, торжественное одеяние — белый верх, черный низ, напряженно вытянутые по швам руки с неотмываемыми чернильными пятнами. Дирижер недоверчиво оглянулся на Вадима и дал знак вступления.

— Песнь моя летит с мольбо-ою…

«Серенада» Шуберта. Мамина любимая. На школьных праздниках он пел «Ах, картошка, объеденье, пионеров идеал!» и «Кто под красным знаменем раненый идет». Но для серьезного, «взрослого» концерта требовалась, конечно, классика.

Чистейший детский голос взвился над сценой, полетел, затрепетал… Зал замер, недоверчиво разглядывая маленького человека, издающего такие невероятно сладостные, гармоничные звуки. Дирижер больше не оглядывался и не пытался сдержать звучание оркестра, дабы не заглушить мальчишку. Этот мальчишка пел как ангел. Впрочем, ангелы в ту пору были не в почете. Вадим пел, как образцовый советский школьник. Он пел, как отличник.

Вадим умолк. Какое-то время зал ошеломленно молчал. И вдруг взорвался громовыми нескончаемыми аплодисментами. В первом ряду профсоюзные дамы с высокими прическами и в панбархатных платьях с кружевными воротниками доставали из рукавов накрахмаленные платочки и вытирали слезы восторга и умиления.

Его долго не отпускали. На сцену несли тяжелые официальные букеты, которые Вадим не смог удержать, в конце концов выронил из рук, и они засыпали его чуть ли не до пояса, так что его торжественное одеяние смотрелось теперь несколько легкомысленно — белый верх, цветной низ. Ему восторженно кричали «Браво!» и «Бис!».

На бис Вадим спел «О, соле мио» и «Венецианскую ночь» Глинки. Вообще-то так и было задумано: классика классикой, а отечественный композитор нужен был обязательно, чтобы программа не выглядела сплошным низкопоклонством перед Западом.

Придя домой, он без сил, не раздеваясь, повалился на кровать. Ему хотелось только одного — спать. Он даже не заметил, что мать, похоже, не в восторге от его ошеломительного успеха. Казалось, этот успех, напротив, даже испугал ее.

Мама села на край его постели и принялась взволнованно объяснять, что талант — это прежде всего труд, труд и еще раз труд, что искусство — это не аплодисменты и букеты, а служение народу, что жизнь надо прожить так, чтобы не было мучительно больно… Вадим слушал и кивал тяжелой головой. Он вовсе не собирался посвятить свою жизнь сцене.

Он хотел стать пожарным.

Птицы не думают, что пение — их основное и самое главное занятие, у них есть дела поважнее: строить гнездо, искать пропитание, драться с соперниками из-за лакомых червяков. Они не хвастаются своим чириканьем и твиньканьем и не требуют к себе какого-то особенного отношения. Так и Вадим относился ко всем этим концертам, репетициям и восторженным крикам «Браво!». Поэтому в классе его любили, у него были верные друзья, он по-прежнему собирал металлолом, рисовал картинки для стенгазеты, ходил на каток, а иногда дрался с мальчишками из соседней школы.

Его жизненные планы претерпевали сильные изменения в зависимости от репертуара ближайшего кинотеатра. Сначала он собирался стать военным, потом полярником, потом разведчиком, а в восьмом классе они с Васькой твердо решили поступать в авиационное училище. Но тут мать отнесла его документы в Мерзляковку — знаменитое музыкальное училище при консерватории.

Это было первое, достаточно болезненное столкновение с действительностью. Ему было страшно жалко оставлять школу, расставаться с друзьями, с мечтой о героической профессии летчика. Но мать решила — и он подчинился.

…Экзамены Вадим сдал с легкостью.

Он довольно часто слышал у себя за спиной шепоток: мол, все они в детстве поют, как ангелы, а потом израстают — и нет голоса, куда что подевалось. И в принципе он был готов к тому, что его голос тоже пропадет, сменится ломким баском. Но тот никуда не пропал. Высочайший звонкий дискант превратился в глубокий бархатный баритон невероятного диапазона. Когда Вадим сдавал экзамен по вокалу, в классе собрались почти все преподаватели училища. Слушали внимательно, со значением переглядываясь и покачивая головами.

Учиться было легко, даже легче, чем в школе. Важнее всего была специальность, а общеобразовательные предметы всерьез никто не принимал. Вслух об этом, конечно, не говорилось, но все знали, что от композитора или пианиста никто не потребует глубокого знания географии или математики.

И никаких дополнительных нагрузок, никаких концертов. Александра Сергеевна, педагог по вокалу, впервые услышав просьбу освободить от занятий Вадима Глинского — для участия в концерте на профсоюзной конференции нефтяников, — подняла тонкие соболиные брови и доходчиво объяснила своим замечательным певческим контральто, что никому не позволит вмешиваться в учебный процесс — ни нефтяникам, ни оленеводам; что голос Вадима Глинского — народное достояние, что голос этот следует беречь, поэтому никаких левых концертов она не допустит. Ни роно, ни гороно на нее никакого впечатления не производили, училище подчинялось Министерству культуры, а там хорошо знали и ее бархатный голос, и ее стальной характер.

Но у всякой силы есть свои пределы. Когда Вадим был на третьем курсе, в училище пришло официальное уведомление о его участии в международном конкурсе эстрадной песни в Сопоте. Александра Сергеевна внимательно прочитала бумагу и отправилась в министерство. Она прорвалась к высокому чиновнику и долго, темпераментно втолковывала ему, что Вадиму — прямая дорога на оперную сцену, что использовать такой голос для каких-то там эстрадных песенок — все равно что микроскопом гвозди заколачивать, что она не позволит отвлекать от занятий своего ученика буквально накануне экзаменов…