В коридоре, возле двери уборной, словно терпеливый страж или телохранитель, прохаживался взад и вперед Витте, он то и дело доставал из кармана жилета и нервно теребил свои старомодные карманные часы с крышкой. Лицо старого музыканта выражало озабоченность и огорчение. Спустя некоторое время к Витте присоединился балетмейстер Пименов, затем появился Михаэль, с блестящими от вазелина ресницами и густо напудренным лицом.

— Мы ждем Гру? Пойдем вместе? — бодро поинтересовался Михаэль.

— Тебе, мой милый, я посоветовал бы немедленно скрыться с глаз долой, — сказал Витте. — Хотя ты и не оступился сегодня ни разу.

— Да не было этого! Пименов, ты видел, ведь не было? — чуть не плача воскликнул Михаэль. Пименов только пожал плечами. Балетмейстер тоже был немолод — пожилой человек с резким, решительным профилем, в старомодном пластроновом галстуке времен Эдуарда VII. Сам он уже не танцевал, но руководил репетициями и сочинял дивертисменты для Грузинской. Сложная классическая хореография: танцующие на пуантах цветы, птицы, аллегорические фигуры.

— Иди спать и не попадайся ей сегодня на глаза. Кстати, Люсиль уже ушла, — назидательно заметил он. На юном лице Михаэля отразилось возмущение, но он постучал в дверь уборной и крикнул:

— Спокойной ночи, мадам! Я не иду на банкет. Во сколько завтра будем репетировать?

— Никаких «не иду»! За столом будешь сидеть рядом со мной, — послышался из-за двери голос Грузинской. — Не огорчай меня, sweetheart[3]. О репетиции потом договоримся. Подождите еще чуть-чуть, я сейчас иду!

— Гм-гм. Значит, выплакалась, — шепнул Витте с заговорщицким видом.

— Larmes, oh douces larmes[4], — продекламировал Пименов, опуская подбородок в воротник пальто.

— Танцевать па-де-де с Гру — такого я злейшему врагу не пожелал бы. Помилосердствуйте, мои дорогие! — подвел итог Михаэль.

Грузинская стояла в уборной перед зеркалом в ярком свете лампы и обрызгивала духами волосы. «Пусть сегодня со мной будет Михаэль, — подумала она. — Всегда рядом одни старики: Пименов, Витте, Люси, Сюзетта!» Она вдруг почувствовала острую ненависть к потрепанной шляпке Сюзетты, которую та как раз прилаживала на своих седых волосах. Бесцеремонно отстранив Сюзетту, хотевшую ей помочь, Грузинская вышла в коридор, перекинув через руку вечернюю накидку из черной с золотом ткани, отороченную горностаем. Она обернулась к Михаэлю, и тот набросил накидку ей на плечи со свойственной ему мягкостью и почти женской заботливостью. Это была маленькая церемония примирения, но и не только. В ней была маленькая тайная просьба Грузинской: балерине хотелось, чтобы сегодня вечером рядом был кто-нибудь молодой. Михаэль был молод. Грузинская вообще часто меняла своих партнеров, она была с ними нервной и требовательной, так же как и со своими партнерами в любви. Все остальные в труппе постарели вместе с нею.

Впрочем, сейчас она выглядела великолепно, восхитительно, она походила на прекрасный цветок, все ее движения были легкими и плавными.

— Елизавета, вы прекрасны, как никогда! — Витте склонился в поклоне, от которого повеяло прошлым столетием. Он привык изъясняться витиевато, во-первых, чтобы скрыть свое чувство к балерине, которую полюбил еще в юности, и, во-вторых, из-за того, что ему то и дело приходилось переводить свои слова с немецкого на русский или на французский. Сама Грузинская постоянно переходила с одного языка на другой, от русского и английского «вы» — к французскому «ты», немецкий она также знала неплохо, а ругательствами и любовными словечками на всех четырех языках владела в совершенстве. Ее не всегда было легко понять. Вот и сейчас, садясь в автомобиль, она спросила:

— Как ты думаешь, Витте, это жемчуг виноват?

— Жемчуг? При чем тут жемчуг? В чем виноват? — сказал Витте нахмурившись. Переспросил он только из деликатности, потому что на самом деле знал, что она имеет в виду.

— Mon dieu[5], почему ты вдруг вспомнила про жемчуг? — удивился и Пименов.

— Ну конечно. Он приносит несчастье, этот жемчуг, — упрямо, как ребенок, ответила Грузинская. Витте всплеснул руками в старомодных лайковых перчатках.

— Но, дорогая моя… — заговорил он растерянно.

— Что? — перебил его Пименов. — Всю жизнь жемчуг приносил тебе счастье, был твоим талисманом, амулетом. Ты же не выходила на сцену без этого ожерелья! А теперь оно вдруг приносит несчастье? Что за фантазии, Гру?

— Да. Этот жемчуг приносит несчастье. Я заметила. — Балерина упрямо сдвинула брови. — Вряд ли мне удастся объяснить… Понимаете, я много об этом думала. Пока князь Сергей был жив, жемчуг приносил мне удачу. Но после того, как Сергея убили, — несчастье, и только несчастье. Разрыв связки в прошлом году в Лондоне. Плохие сборы в Ницце. И вообще. Несчастье. Пока я на сцене, носить его я не буду. Так и знайте.

— Не будешь носить жемчуг! Но, Гру, милая, дорогая, да вы не сможете танцевать без него! Всю жизнь вы верили, что не можете выйти на сцену без этого ожерелья, а теперь вдруг…

— Правильно. Верила. Это было суеверие.

Витте засмеялся.

— Лиза! — воскликнул он. — Голубушка, дорогая моя девочка! Да вы же сущее дитя!

— Вы меня не понимаете. Ты совершенно неверно меня понял, Витте. Жемчуг мне больше не помогает. Носить его я не буду. Раньше все было по-другому. Раньше — в Петербурге, Париже, Вене — надо было носить украшения, так было принято. Танцовщица должна иметь дорогие украшения и выставлять их напоказ. Теперь же… Ну кто сегодня носит настоящий жемчуг? Я женщина, я такие вещи лучше чувствую, чем вы. У меня чутье… Михаэль, ты что, заснул? Скажи что-нибудь.

Михаэль, не оборачиваясь, с трудом произнес по-французски:

— Если вам угодно знать, мадам, вам следует отдать этот жемчуг бедным, инвалидам, детям-сиротам. На что-нибудь пожертвовать.

— Что ты несешь! Пожертвовать жемчуг? Этот жемчуг?! — крикнула Грузинская по-русски, и слово «пожертвовать» прозвучало напевно, точно музыкальная фраза.

— Приехали, — сказал Пименов. Автомобиль резко затормозил.

— En avant![6] — приказала Грузинская. — Будем радоваться. Пусть всем будет весело!

Дверь отворилась. Поднимаясь вслед за балериной по лестнице, Витте заметил:

— У Елизаветы Александровны лишь один недостаток — она обожает категорический императив.

Грузинская улыбнулась — просияла, словно кто-то вдруг зажег яркие лампы, и, сияющая, блистая улыбкой, она вошла в зал театрального клуба, где человек тридцать мужчин во фраках стоя навытяжку дожидались ее появления.

Барон Гайгерн кончил аплодировать последним, но поняв, что занавес больше не поднимется, не стал задерживаться и быстро пошел к выходу из театра. Лицо у него было озабоченное, как у человека, которому очень некогда. Дождь прекратился, мокрый асфальт на Кантштрассе отражал белые и желтые огни, городская железная дорога грохотала между рядами домов, полицейские распоряжались разъездом автомобилей у театра, безработные распахивали дверцы машин перед господами в шубах. Гайгерн проложил себе путь в людской толчее, перебежал через дорогу на другую сторону улицы, с опасностью для жизни нарушив все правила движения, затем быстро свернул в не столь ярко освещенную Фазаненштрассе, где оставил свой маленький, ничем не примечательный четырехместный автомобиль. Шофер курил сигарету.

— Ну что? — спросил Гайгерн, сунув руки в карманы синего плаща.

— Опять у нее новый шофер. На этот раз — англичанин. В Ницце подцепила, он там сидел без работы, прежний хозяин просадил все денежки. Мы с этим парнем ужинали. Молчит как рыба.

— Сотый раз тебе говорю — вынь сигарету изо рта, когда со мной разговариваешь! — раздраженно бросил Гайгерн.

— Ладно уж. — Шофер выбросил сигарету. — Сейчас этот парень ждет возле театра, он должен отвезти ее в театральный клуб, тут неподалеку. Когда повезет ее обратно в отель, еще не знает.

— Не знает? — повторил Гайгерн и задумчиво похлопал перчатками по ладони. — Ну и хорошо. Сейчас я еще разок туда сбегаю. Поезжай к театру и жди.

С тем же выражением серьезно озабоченного человека Гайгерн быстро перебежал через дорогу назад, к театру. Там уже было безлюдно и тихо, световая реклама погасла, афиши казались лишенными всякого смысла. Служебный вход находился во дворе, где на стенах блестел мокрый плющ. Гайгерн пристроился рядом с какими-то людьми, которые чего-то ждали у служебного входа, и стал внимательно наблюдать за дверью с матовыми стеклами, откуда должна была появиться балерина. Сначала из театра ушли пожарные, за ними, дымя сигаретами, двинулись плечистые парни — рабочие сцены, потом в течение какого-то времени никто не выходил. Чуть позже дверь выпустила балетных девочек, они шли группами — изящные фигурки в дешевых меховых шубках, послышалась тарабарская смесь французского, русского и английского. Гайгерн улыбнулся, проводил их взглядом: многих девушек он видел и раньше, в Ницце, в Париже. Когда он улыбался, верхняя губа у него приподнималась, отчего лицо приобретало детское выражение, которое шло ему и нравилось женщинам.

«Бог ты мой, как долго сегодня приходится ждать», — подумал он в нетерпении, потому что двор снова заснул теперь уже крепким сном. Прошло почти четверть часа, и тут шофер Грузинской лениво, как сонный пес, выбрался из автомобиля и завел мотор. Гайгерн, знавший, что должно за этим последовать, отошел подальше, в тень стены. Когда наконец появилась Грузинская, он был невидим.

— Ждите здесь, Сюзетта, — сказала балерина, обернувшись в дверях назад, — я сразу же отправлю Беркли назад. Он отвезет вас в отель.

На ней была необычайно броская черно-золотая вечерняя накидка с оторочкой из горностая, она закуталась в нее до подбородка и в эту минуту была так же хороша, как на своих фотографиях в иллюстрированных журналах всех стран мира. Гайгерн, прятавшийся в тени, смотрел на нее не отрываясь. Когда она поставила ногу в серебряной туфельке на подножку автомобиля, меховой воротник распахнулся, и Гайгерн увидел ее шею, прославленную длинную белую шею, которая в этот вечер выглядела подчеркнуто нагой и похожей на стебель цветка. Гайгерн тихо присвистнул от радости — больше всего на свете он хотел увидеть эту обнаженную шею…